Зима в Лиссабоне - Антонио Муньос Молина
— Ты тоже не умеешь.
— А ты бы хотел, чтоб умела?
— Я сразу заметил. Как только прикоснулся к тебе. Но не хотел верить.
— Мне казалось, что мы не одни. Выключив свет, я увидела вокруг сотни лиц. Лица людей, которые здесь когда-то спали. Твое лицо, не теперешнее, а то, что было три года назад. Лицо Малькольма — как он выглядел, когда ложился на меня, а я не сопротивлялась.
— То есть Малькольм продолжает следить за нами?
— У меня было ощущение, словно он совсем рядом, в соседней комнате, подслушивает. Он мне приснился.
— Ты пыталась расцарапать мне лицо.
— Но я узнала тебя, и это меня спасло. Больше мне это не снилось.
— Ты и потом просыпалась.
— Знаешь, я почти не сплю. В Женеве, когда у меня появлялись хоть какие-то деньги, я прежде всего покупала валиум и сигареты, а еду — на то, что оставалось.
— Ты не говорила, что жила в Женеве.
— Три месяца, после того как уехала из Берлина. Я умирала с голоду. А там не голодают даже собаки. Сидеть без денег в Женеве хуже, чем быть бездомной собакой или тараканом. Тараканов я там видела сотни, повсюду, даже в прикроватных тумбочках в гостиницах для черных. Я писала тебе письма и рвала их. Смотрела на себя в зеркало и размышляла, что бы ты подумал, увидев меня сейчас. Ты ведь не знаешь, какое отражение встречаешь в зеркале, когда ложишься спать, за весь день ничего не съев. Я боялась, что умру в одной из этих комнатушек или посреди улицы и меня похоронят в безымянной могиле.
— И там ты познакомилась с этим парнем на фотографии?
— Не понимаю, о ком ты.
— Понимаешь. С тем, что обнимает тебя в лесу.
— Я вовсе не простила, что ты рылся у меня в сумке.
— Да-да, я знаю: так поступал Малькольм. Кто он?
— Ты ревнуешь.
— Да. Ты спала с ним?
— У него была маленькая копировальная контора. И он дал мне работу. Я чуть не грохнулась в обморок у его дверей.
— Ты спала с ним.
— Это не важно.
— Мне важно. С ним ты тоже видела лица в темноте?
— Ни черта ты не понимаешь. Я была одна. В бегах. Меня искали, чтобы убить. А он был такой добрый, не чета ни тебе, ни мне. Добрый и щедрый. И никогда не задавал вопросов, даже когда увидел твою фотографию у меня в кошельке, ту газетную вырезку, которую ты мне прислал. Он ничего не спрашивал, даже когда я попросила оплатить мне клинику. Сделал вид, будто поверил, что это из-за него.
Лукреция замолчала, ожидая вопроса, но Биральбо ничего не спросил. У нее пересохло во рту и болело в груди, но она продолжала курить — яростно, безо всякого удовольствия. Вдали за деревьями начинало светать, ровное серое небо, еще погруженное в ночь, прорезали пурпурные полосы.
Моря было не слышно уже много часов. Очень скоро, с первыми лучами солнца, между деревьями поднимется туман. Стоя перед окном, спиной к Биральбо, Лукреция продолжила говорить. Может, даже не для того, чтоб он знал, что с ней происходило, и сочувствовал ей, а для того, чтобы и он не избег своей части наказания, причитающейся ему порции унижения и стыда.
— …Той ночью в домике в лесу. Я тебе рассказала не все. Они мне дали снотворного и напоили коньяком; я на ногах не держалась, когда Малькольм вел меня в кровать. Я смотрела на него и видела поверх его плеч голову Португальца — глаза открыты, лиловый язык выпал изо рта. Малькольм раздел меня, как спящего ребенка, а потом в комнату вошли Туссен с Дафной, они мило улыбались, знаешь, как родители, заглянувшие пожелать спокойной ночи. А может, это было раньше. Туссен всегда, когда говорил, подходил слишком близко, и у него пахло изо рта. Он сказал тогда: «Если наша девчушка не будет молчать, как паинька, папаше Туссену придется подрезать ей язычок». Он сказал это по-испански, для меня это звучало очень странно: я уже много месяцев говорила и сны видела только по-немецки и по-английски. Даже ты, когда снился мне, разговаривал по-немецки. А потом они ушли. Я осталась одна с Малькольмом. Я видела, как он ходит по комнате, но была в полусне. Он разделся. Я поняла, что он собирается делать, но помешать этому никак не могла, как когда тебя преследуют во сне, а ты не можешь никуда скрыться. Он был очень тяжелый, неуклюже ерзал по мне, стонал с закрытыми глазами, кусал мне губы, шею, все ерзал и ерзал, а я желала только одного: чтоб он поскорее закончил и я смогла провалиться в сон. Малькольм стонал так, будто умирал, рот у него был широко раскрыт, на лицо мне капала слюна. Он перестал двигаться, но продолжал лежать на мне мертвым грузом — я тогда поняла, что это значит: он весил как Португалец, когда они поднимали его за ноги и за голову и клали на брезент. Потом, уже в Женеве, я стала падать в обморок, меня начало тошнить по утрам, и вовсе не от голода. Тогда я вспомнила о Малькольме и о той ночи. Об этих слюнях. О том, как он стонал мне в лицо.
Рассвело. Биральбо оделся и сказал, что пойдет раздобудет кофе. Когда он вернулся с двумя чашками, Лукреция все так же смотрела в окно, только теперь свет заострял ее черты, и кожа казалась еще бледнее на фоне красного шелка странной широкой сорочки, перехваченной у пояса, с привкусом то ли китайщины, то ли средневековья. С сожалением и злостью он подумал, что, наверное, эту сорочку подарил ей мужчина с фотографии. Когда Лукреция села на кровать пить кофе, ее коленки и бедра вынырнули из-под волн красного шелка. Биральбо никогда еще не желал ее так сильно. Но он уже понимал, что ему придется уехать одному. И что нужно сказать об этом прежде, чем она попросит.
— Я отвезу тебя в Лиссабон, — сказал он. — Спрашивать ни о чем не буду. Я тебя люблю.
— Возвращайся в Сан-Себастьян. Верни машину Флоро Блуму. Скажи, что я о нем не забыла.
— Ты мне важнее всего на свете. Я ни о чем не буду просить. Не буду даже просить, чтоб мы спали вместе.
— Поезжай к Билли Свану, возьми билет на завтрашний рейс. Ты станешь лучшим чернокожим пианистом в мире.
— В этом нет смысла, если тебя не будет рядом. Я буду делать все, как