Николай Златовратский - Золотые сердца
– Сколько имеете вы получить с меня, мой строгий Харон? – обратился приехавший к вознице, который уже успел отыскать в глубине телеги рваный картуз (он ехал с открытою головой), хранившийся там исключительно, кажется, для чрезвычайных случаев, как, например, на случай объяснения с господами.
– Известно, два рубля… Али забыл?
– Получите же, строгий проводник в царство культурных теней, от меня три рублика, – сказал гость, роясь в портмоне.
– Ладно. Три так три…
Приезжий несколько времени молчал, как бы в недоумении, зорко всматриваясь в волосатое лицо возницы.
– Проси четыре, хам! Проси!.. Что ж ты не поддерживаешь издавна припасенной тебе хамской репутации? Проси еще на водку! – вдруг угрожающе закричал он, переменяя голос.
– Ладно, давай, давай три-то, коли тебе не нужно, – сердито ворчал большеголовый возница, вертя в руках нетерпеливо картузишко, казалось мозоливший ему руки.
– Прошу вас покорнейше, почтенный хам, пропить сей рубль немедленно и тем закрепить издавна признанную за вами репутацию… Понимаете? Иначе оставьте его у меня, чтобы я мог ему сделать то же употребление с большею виртуозностью, – продолжал лицедействовать приехавший субъект, подавая мужику бумажки.
Возница пересмотрел их, быстро кивнул головой в знак благодарности, подошел к телеге, опять сунул в ее передок картуз и, взобравшись на облучок, крикнул, отъезжая от ворот:
– Спасибо! Будь неравно знаком! Коли когда еще поедешь, перекинь мне словечко с кем и то… Мигом приеду… Свезу даром… А теперь деньги нужны… Живи счастливо!..
Лошаденки повернули от ворот, а приехавший субъект все стоял, погруженный, по-видимому, в размышление, и смотрел взад вознице, который усердно принялся работать локтями, передергивая вожжи.
– Ну, это он! – сказал я Петру Петровичу.
– Кто – он?
– А вот, увидите… Сейчас войдет… Бьюсь об заклад, что никак не ожидаете.
Петр Петрович взглянул в окно, но странный субъект уже скрылся за калиткой.
Минуты через три за дверью в соседних комнатах послышались легкие шаги и голос приезжего:
– Не беспокойтесь, синьора… Прошу вас… Я все с собой… – говорил он кому-то. – Omnia mea mecum porto[28] – торжественно произнес он, толкнув ногою дверь в кабинет Морозова, и остановился в ней с шляпой на голове, с саквояжем в руке, – Не узнал? – обратился он к Морозову, пытливо оглядывая нас подозрительным взглядом.
– Павел! Какими судьбами? – вскрикнул Морозов. Все лицо его при этом вдруг засияло прежним добродушием, любовью, радостью.
– Я, брат, я… и, как видишь, весь тут, – говорил Павел, все еще стоя в дверях и обнажив начинавшую лысеть голову.
– Ты опять? – покачал головой Морозов. – Да входи же наконец!
– Куда?.. Гм… В храм принципа? – кивнул Павел на токарный станок, верстак и инструменты.
– Полно вздор молоть!.. А ты сам что? Разве не ради принципа устраиваешь свои «перевороты»? Ну, давай, давай сюда, – говорил весело Морозов, беря у него из рук саквояж.
– Пер-ревороты! – проворчал Павел, тяжело садясь на диван от сильного утомления, внезапно как будто охватившего его. – Постой, брат, дай очнуться… А! Я и не заметил, что у тебя интеллигенция. Виноват! Прошу извинить! – обратился он ко мне.
– Полно же, перестань, – уговаривал его Морозов.
– А ты знаешь, зачем я сюда приехал? – спросил Павел. Его лицо как-то болезненно осунулось, глаза глядели устало и грустно.
– Конечно, нравы «наблюдать», – сказал Морозов, подсаживаясь к нему. – Иссяк, чай, запас… Понаберешься мужицкого-то материалу и опять в распрекрасную столицу, в обстановочку, как и все ваши, писать для почтенной публики «веселые пейзажцы»… Ха-ха! Что? не нравится?
– Ну, брат, не угадал… Я теперь не пейзажи… Я, брат, теперь за делом, за настоящим…
– Ну?!
– Да-а. Я, брат, напал на идею – изучить хамство… И прежде всего избрал тебя, как наитипичнейшего представителя…
– Меня?
– Да, брат, тебя… Хамство идеи! Знаешь ли ты, что такое «хамство идеи»? А-а! Хамы, брат, не они, – ткнул он пальцем по направлению к селу, – а мы.
– Что ж, может быть, ты и прав.
– Это, брат, верно… Он полною жизнью живет… понимаешь? Полною жизнью, – ткнул он опять пальцем по направлению к селу. – Он один так живет, то есть, понимаешь, мужик… А вы – хамы, хамы! Все хамы!..
– Что же это значит у тебя – «хамство идеи»?
– А это, брат, грех старый, из веков он за нами… Вторую заповедь знаешь: «Не сотвори себе кумира»?.. Ну, так вот все против нее же…
– И я, по-твоему, хам?
– Хам, брат, хам!.. Потому ведь – барин тоже кумир для хама, ну, а для «принципных» наших либералов принцип кумир будет…
– Какой же принцип?
– А так: приведение к одному знаменателю, знаешь? Ну, вот это и есть ваш принцип… Мужика!.. Гм!.. Живого человека к одному знаменателю привести!.. Хамы, брат, мы, повторяю. А его, брат, под один знаменатель не приведешь… Он, брат, полною жизнью живет… Я вот хотя и не он (ну, положим, и недалеко ушел: дьячковская кровь-то), а вот попробуй-ка к одному знаменателю подвести… Ну-ка, попробуй!..
– Да ведь не все такие беспардонные, как ты? – смеясь, заметил Морозов. – А может, придет время – устанешь, покоя захочешь, захочешь и к одному знаменателю привестись!..
– Я – успокоиться?.. Я? – вскочил Павел. – Смерть – вот общий знаменатель!.. А успокоиться на чем-нибудь помимо нее – вот оно, брат, хамство-то и есть. А я не хам!.. Потому – борюсь… борюсь, черт возьми!..
Павел полуискренно, полуиронически сжал кулаки, заскрежетал зубами и сел. Несколько времени он молчал, тихо проводя рукой по лбу, как бы отдыхая и приходя в себя от непосильного напряжения.
– Петруша, извини, брат… Я всхрапну… Этот /кар… да водка… Кости болят!..
– Спи, спи, сделай милость, – засуетился Морозов.
– Извините меня, мил-сдарь! – обратился Павел ко мне, затем забрался с сапогами на диван, подложил в голову подушку, поданную ему Петром Петровичем, и, по-видимому, задремал на несколько минут.
Мы молчали.
– А знаешь что? – заговорил он словно в бреду, не открывая глаз. – Я, брат, все опять разнес… всю эту обстановочку… Ра-азрушил!.. Ха-ха!.. Я, брат, теперь опять «omnia mea mecum porto»!..
Павел снова замолчал и через несколько минут стал даже всхрапывать.
– Нервы!.. Он весь – нервы, нервный комок, – шепотом говорил мне Морозов, пожимая плечами и любовно, заботливо смотря на засыпавшего Павла.
– Петя! – тихо окликнул Павел. – А она здесь… эта… ну, эта наша кровная, русская «дщерь случайной семьи»?
– Катя?
– Да, Катерина Маслова… А ведь я ее любил… люблю, брат… То есть, понимаешь, как люблю? Люблю, брат, не вожделением… Нет… Ее так нельзя любить… Тип я, брат, в ней люблю, русский органический тип… Органический потому, что она именно «дщерь случайной семьи»… А из этой-то «случайной семьи» на нас свет пролился. Свет! Свет! А один уважаемый мною учитель этой «случайной семье» все наши невзгоды приписывает… Обидно, брат, мне это было… Когда я прочитал у него эту несчастную мысль, я… с того, брат, момента, я всю и обстановку свою разнес… И господи, как же я «разрушал» все эти «аксессуары жизни», все эти зеркальцы, вазочки, собачки на пресс-папье, гарнй, лампочки, абажурчики… книжки в «изящных» переплетах… Великолепная, братец, была картина!.. Достойная кисти самого Каульбаха[29]!.. Прелестный, братец, вышел бы у него пейзажец в «Сумасшедшем доме», если бы вставить этот русский эпизодец!.. Бррр!..
Павел скорчил злую гримасу и повернулся лицом к стене.
– И вот, брат, еще за что я люблю ее, эту «дщерь случайной семьи»: в ней, брат, этого хамства уж нет… Вот за что… Она, брат, тоже сумеет утечь, отрешиться… А в этом – свет! свет!..
Все это говорил Павел, медленно выговаривая слова, как будто в забытьи и, по-видимому, нисколько не интересуясь, слушает его кто-нибудь или нет. Морозов сидел около дивана на стуле, смотрел серьезно-задумчиво на Павла и трепал свою бороду.
– А кроме этой… этой «дщери»… у меня в груди еще есть сюжетец, по выражению первых любовников с Замоскворечья, – прибавил Павел после небольшого молчания. – Знаешь что? Чахотка, брат, злейшая! Один знакомый докторишка мне дружески советовал повременить «перреворотом», то есть, попросту сказать – погодить пить… Гм!.. Повременить! Ну, я ему «дурака» загнул.
Павел беспокойно завозился и смолк. Из кармана его панталон выпало портмоне, и деньги рассыпались по полу вместе с десятком смятых папирос. Морозов медленно и молча подобрал с полу монеты и тумбочкой положил их на верстак. Мы долго сидели молча, вслушиваясь в сиплое дыхание Павла. Я всматривался в эту худую съежившуюся фигурку, и, не знаю почему, несмотря на его длинные ноги, на его бороду, на его лысину и сорок лет, мне виделось – и в этих тонких, белых, почти прозрачных руках, хотя и маленьких, но носивших явные следы плебейского происхождения, и в этой безмятежной позе, с поджатыми «калачиком» ногами, и в выражении тихого успокоения на лице, – чуялось что-то младенческое, хрупкое, нежное и вместе беспомощное, такое, что хотелось бы облелеять, охранить от невзгод жизни… Но уже, очевидно, было поздно: тяжелая рука жизни давно уже отметила свою жертву.