Федор Сологуб - Капли крови (Навьи чары)
- Умер! Егорушка, да ништо ты умер! Ой, горюшко, - уж и рученьки холодные.
Метнулась к соседкам, весь околоток наполнила визгливым воем, всполошила всех окрест. Любопытные женщины набились в ее дом.
- Только тоненькой вичкой постегала легохонько, - слышался вопль матери, - лег он, мой голубчик, на лавочку, поплакал, затих, заснул, что ли, а к утру Богу душеньку отдал.
Окованный смертным тяжелым сном, лежал Егорка, неподвижный, и слушал материн вопль и нестройный гул голосов. И слышал, как мать причитала над ним:
- Всю кровь у него высосали проклятые жиды! Да так ли я его прежде, голубчика моего, парывала! Бывало, попорешь с солью посолишь, и все ничего, - а тут маленькою вичкою, а он, ненаглядный мой светик, ангелочек мой... Слушал Егорка ее вой, и дивился своей тяжелой скованности и неподвижности. Точно стук чужого тела услышал он, - догадался, - на пол положили, мыть. Так хотелось пошевелиться, встать, - не мог. И думал:
"Умер, - куда ж теперь меня определят?". И опять думал:
"А что же душа с телом не разлучается? Ни рук, ни ног не чую, а слышу".
И дивился, и ждал. А то вдруг бессильным напряжением воли пытался проснуться от смертного сна, вернуться, убежать от темной могилы, - и опять бессильная никла воля, и снова он ждал.
И слышал звуки отпевания, и вспоминал, как синь дымок от ладана, и как пахуч в звенящих тихо взмахах дымного кадила.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Егорку похоронили. Мать повыла над его могилою протяжно и долго, и пошла домой. Она была уверена, что мальчишке там будет много лучше, чем на земле, и утешалась. А истинно русские люди, Кербах, Остров и другие такие же, не могли на этом успокоиться. Они распускали злые слухи. Пошла молва:
- Жиды замучили христианского мальчика. Всего изрезали ножами, из крови мацу сделали.
Клеветников не останавливало то соображение, что еврейская пасха была гораздо раньше, чем убежал от матери Егорка.
В городе волновались, - и те, кто верил, и те, кто не верил. Требовали следствия и разрытия могилы.
Елисавета пришла к Триродову днем, и оставалась долго. Триродов показывал ей свою колонию. Тихий мальчик Гриша сопровождал их, синими покоями своих глаз смотрел бесстрастно в синие пламена ее восхищенных глаз, и смирял знойность и страстность ее волнений.
Ее легкое, просторное платье казалось прозрачным, - так ясны были под ним совершенные очертания тела; были открыты алые и белые розы ее груди, плеч. Загорелые стопы ее ног были обнажены, - она любила нежные прикосновения трав и земли.
Все было как рай, - щебетанье птиц, и детские гамы, и шорох ветра в травах и ветвях, и ропот лесного ручья. Все было невинно, как рай, - нагие встречались девушки, подходили, разговаривали, и не стыдились. Все было чисто, как рай. И безоблачно яснело над лесными полянами небо.
Уже когда день клонился к вечеру, Елисавета сидела у Триродова. Они читали стихи. Еще и раньше. Елисавета любила стихи. Кому же их и любить, как не девушкам? Теперь она читала их жадно. Целые часы пролетали в чтении, и стихи рождали в ней сладкие и горькие восторги и знойные сны.
Может быть, это было потому, что она влюбилась, и знойные рождались в ней мечты. Влюбилась, новое нашла себе солнце, и новый повела вкруг него хоровод мечтаний, надежд, печалей, радостей, очарований и восторгов. И, окрашенный радугою сияний одного светила, был многозвучен и целен этот хоровод, этот пламенный круг стремительных томлений.
В стихи новых поэтов влюбил ее Триродов. Сладостные очарования и горестные разочарования томительно чудились ей в хрупкой музыке новых стихов, написанных сладко и неверно, легких и прозрачных, как те платья, которые она теперь полюбила носить.
Когда так созвучны стали их души, как же им было не любить друг друга?
Были стихи, которые они читали, сладкою мечтою о любви. Триродов говорил:
- Влюбленность говорить миру нет, лирическое нет, - женитьба говорит ему да, ироническое да. Быть влюбленным, стремиться, не иметь - это лирика любви, сладкая, но обманчивая. Внешним образом противоречит она миру, и утаивает его роковой разлад. Быть вместе, обладать, сказать, кому-то да, отдаться, - вот путь, на котором жизнь обличит свои непримиримые противоречия. И как быть вместе, когда мы так одиноки? и как отдаться? Спадают маска за маскою, и ужасен раздвоенный лик подлинного бытия. Приходит скука, - и что же ты, влюбленность, ты, которая похвалялась быть сильнее смерти?
- У вас была жена, - сказала Елисавета. - Вы ее любили. Все напоминает здесь о ней. Она была прекрасная.
Ее голос стал темен, и ревнивым огнем зажглись синие зарницы за влагою ресниц. Триродов улыбнулся, и сказал печально:
- Прежде, чем настала пора притти скуке, она отошла от жизни. Моя Дульцинея не хотела стать Альдонсою.
- Дульцинею любят, - говорила Елисавета, - но полнота жизни принадлежит Альдонсе, становящейся Дульцинеею.
- А хочет ли этого она, Альдонса? - спросил Триродов. Нежно зардевшись, говорила Елисавета:
- Хочет, но не может. Хочет, но не умеет. А мы ей поможем, мы ее научим.
Триродов улыбался ласково и грустно. Говорил:
- А он, как вечный Дон-Кихот, всегда ищет Дульцинею. И что же ему земная Альдонса, бедная, ужаленная мечтою о красоте?
- Он ее за то и полюбит, - отвечала Елисавета, - что она бедная, ужаленная высокою мечтою о красоте. Союз их будет - творимая красота...
Наступила ночь: сумраки прильнули к окнам, и шептались прозрачными, жуткими голосами. Триродов подошел к окну, Елисавета стала рядом с ним, - и точно одним сразу взором оба они увидели далекое, смутное кладбище. Триродов тихо сказал:
- Там его похоронили. Но он встанет.
Елисавета посмотрела на него с удивлением, и тихо спросила:
- Кто?
Триродов взглянул на нее, как разбуженный. Сказал так же тихо и медленно:
- Он, еще не живший и непорочный отрок. В теле его все возможности, и ни одного свершения. Он, как созданный для принятия всякой энергии, которая к нему захочет устремиться. Теперь он спит, зарытый в могилу в тесном гробу. Он проснется для жизни, лишенной страстей и желаний, для ясного видения и слышания, для восстановления единой воли.
- Когда он проснется? - спросила Елисавета.
- Когда я захочу, - сказал Триродов. - Я его разбужу. Звук его голоса был грустен и настойчив, - как звук заклинания.
- Сегодня ночью? - спросила Елисавета.
- Если вы хотите, - спокойно ответил Триродов.
- Я должна уйти? - опять спросила она.
- Да, - так же просто и спокойно ответил он. Простились, - она ушла. Триродов опять подошел к окну. Он звал кого-то, чаруя, будил, шептал:
- Ты проснешься, милый. Проснись, встань, приди ко мне. Приди ко мне. Я открою твои глаза, - и увидишь, чего не видел доныне. Я открою твой слух, и услышишь, чего не слышал доныне. Ты из земли, - не разлучу тебя с землею. Ты от меня, ты - мой; ты - я, приди ко мне. Проснись!
Он уверенно ждал. Знал, что когда спящий проснется в гробу, они придут и скажут, знающие и невинные.
Тихо вошел в комнату Кирша. Он стал рядом с отцом, и спросил:
- На кладбище смотришь?
Триродов молча положил руки на его голову. Кирша говорил:
- Там, в одной из могил, есть мальчик, который не умер.
- А ты откуда знаешь? - спросил Триродов. Но знал, что ответит Кирша. Кирша сказал:
- Гриша говорил мне, что Егорка не вовсе умер. Он спит. А он проснется?
- Да, - сказал Триродов.
- И придет к тебе? - спросил Кирша.
- Да, - отвечал Триродов.
- А когда он придет? - опять спросил Кирша. Триродов улыбнулся. Сказал:
- Разбуди Гришу, спроси его, просыпается ли спящий в могиле.
Кирша ушел. Триродов молча смотрел на далекое кладбище, где темная, тоскуя у крестов, к могилам никла опечаленная ночь.
О, где же ты, обрадованная?
А за дверями тихий слышался шорох, - домашние двигались тихо у стен, и шептали, и ждали.
Разбуженный далеким, тихим стоном, встал Гриша. Вышел в сад, подошел к ограде, стоял с опущенными глазами, и слушал. Улыбался, но без радости. Кто знает, тот как обрадуется?
Кирша подошел к нему. Спросил:
- Жив? Проснулся?
Кивнул головою по направлению к кладбищу.
- Да, - сказал Гриша. - Стонет Егорушка в своей могиле, живой, тихий; только что проснулся.
Кирша побежал в дом, к отцу, повторил ему Гришины слова.
- Надо спешить, - сказал Триродов.
Он опять почувствовал знакомое издавна волнение. В нем совершались тяжело и неровно приливы и отливы какой-то странной силы. Какая-то дивная энергия, собранная им одному ему знакомым
способом, теперь медленно источалась из него. Между ним и могилою, где смертным сном томился отошедший от жизни отрок, пробегал тайный ток, чаруя и пробуждая спящего в гробу.
Триродов быстро спустился по лестнице в тот покой, где спали тихие дети. Легкие шаги его были едва слышны, и холод дощатого пола приникал к его ногам. На своих постелях неподвижно лежали тихие дети, и словно не дышали. Казалось, что их много, и что спят они вечно в нескончаемом сумраке тихой опочивальни.