Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 4. Произведения севастопольского периода. Утро помещика
— Вот моя подмога вся тут, — продолжал Чурис, указывая на белоголового, шаршавого мальчика лет семи, с огромным животом, который в это время, робко, тихо скрипнув дверью, вошел в избу и, уставив исподлобья удивленные глаза на барина, обеими ручонками держался за рубаху Чуриса. — Вот и подсобка моя вся тут, — продолжал звучным голосом Чурис, проводя своей шаршавой рукой по белым волосам ребенка: — когда его дождешься? а мне уж работа не в мочь. Старость бы еще ничего, да грыжа меня одолела. В ненастье хоть криком кричи, а ведь уж мне давно с тягла, в старики пора. Вон Ермилов, Демкин, Зябрев — все моложе меня, а уж давно земли посложили. Ну, мне сложить не на кого — вот беда моя. Кормиться надо: вот и бьюсь, ваше сиятельство.
— Я бы рад тебя облегчить, точно. Как же быть? — сказал молодой барин, с участием глядя на крестьянина.
— Да как облегчить? Известное дело, коли землей владать, то и барщину править надо — уж порядки известные. Как-нибудь малого дождусь. Только будет милость ваша на счет училища его увольте; а то намедни земский приходил, тоже говорит, и его ваше сиятельство требует в училищу. Уж его-то увольте: ведь какой у него разум, ваше сиятельство? Он еще млад, ничего не смыслит.
— Нет, уж это, брат, как хочешь, — сказал барин: — мальчик твой уж может понимать, ему учиться пора. Ведь я для твоего же добра говорю. Ты сам посуди, как он у тебя подростет, хозяином станет, да будет грамоте знать и читать будет уметь, и в церкви читать — ведь всё у тебя дома с Божьей помощью лучше пойдет, — говорил Нехлюдов, стараясь выражаться как можно понятнее и вместе с тем почему-то краснея и заминаясь.
— Неспорно, ваше сиятельство: — вы нам худа не желаете, да дома-то побыть нѐкому: мы с бабой на барщине — ну а он, хоть и маленек, а всё подсобляет, и скотину загнать и лошадей напоить. Какой ни есть, а всё мужик, — и Чурисенок с улыбкой взял своими толстыми пальцами за нос мальчика и высморкал его.
— Всё-таки ты присылай его, когда сам дома, и когда ему время — слышишь? непременно.
Чурисенок тяжело вздохнул и ничего не ответил.
V.
— Да я еще хотел сказать тебе, — сказал Нехлюдов: — отчего у тебя навоз не вывезен?
— Какой у меня навоз, батюшка, ваше сиятельство! И возить-то нѐчего. Скотина моя какая? кобылёнка одна да жеребенок, а телушку осенью из телят дворнику отдал — вот и скотина моя вся.
— Так ка̀к же у тебя скотины мало, а ты еще тёлку из телят отдал? — с удивлением спросил барин.
— А чем кормить станешь?
— Разве у тебя соломы-то не достанет, чтоб корову прокормить? У других достает же.
— У других земли навозные, а моя земля глина одна, ничего не сделаешь.
— Так вот и навозь ее, чтоб не было глины; а земля хлеб родит, и будет чем скотину кормить.
— Да и скотины-то нету, так какой навоз будет?
«Это странный cercle vicieux»,[45] подумал Нехлюдов, но решительно не мог придумать, что̀ посоветовать мужику.
— Опять и то сказать, ваше сиятельство, не навоз хлеб родит, а всё Бог, — продолжал Чурис. — Вот у меня летось на пресном осьминнике шесть копён стало, а с навозкой и крестца не собрали. Никто как Бог! — прибавил он со вздохом. — Да и скотина ко двору нейдет к нашему. Вот шестой год не живет. Летось, одна тёлка издохла, другую продал: кормиться нѐчем было; а в запрошлый год важная корова пала: пригнали из стада, ничего не было, вдруг зашаталась, зашаталась, и пар вон. Всё мое несчастье!
— Ну, братец, чтоб ты не говорил, что у тебя скотины нет оттого, что корму нет, а корму нет оттого, что скотины нет, вот тебе на корову, — сказал Нехлюдов, краснея и доставая из кармана шаровар скомканную пачку ассигнаций и разбирая ее: — купи себе на мое счастье корову, а корм бери с гумна — я прикажу. Смотри же, чтоб к будущему воскресенью у тебя была корова: я зайду.
Чурис так долго, с улыбкой переминаясь, не подвигал руку за деньгами, что Нехлюдов положил их на конец стола и покраснел еще больше.
— Много довольны вашей милостью, — сказал Чурис с своей обыкновенной, немного насмешливой улыбкой.
Старуха несколько раз тяжело вздохнула под полатями и как будто читала молитву.
Молодому барину стало неловко: он торопливо встал с лавки, вышел в сени и позвал за собой Чуриса. Вид человека, которому он сделал добро, был так приятен, что ему не хотелось скоро расстаться с ним.
— Я рад тебе помогать, — сказал он, останавливаясь у колодца: — тебе помогать можно, потому что, я знаю, ты не ленишься. Будешь трудиться — и я буду помогать: с Божиею помощью и поправишься.
— Уж не то, что поправиться, а только бы не совсем разориться, ваше сиятельство, — сказал Чурис, принимая вдруг серьёзное, даже строгое выражение лица, как будто весьма недовольный предположением барина, что он может поправиться. — Жили при бачке с братьями, ни в чем нужды не видали; а вот как помёр он, да как разошлись, так всё хуже да хуже пошло. Всё одиночество!
— Зачем же вы разошлись?
— Всё из-за баб вышло, ваше сиятельство. Тогда уже дедушки вашего не было, а то при нем бы не посмели: тогда настоящие порядки были. Он так же, как и вы, до всего сам доходил — и думать бы не смели расходиться. Не любил покойник мужикам повадку давать; а нами после вашего дедушки заведывал Андрей Ильич — не тем будь помянут — человек был пьяный, необстоятельный. Пришли к нему проситься раз, другой — нет, мол, житья от баб, позволь разойтись; ну, подрал, подрал, а наконец, тому делу вышло, всё-таки поставили бабы на своем, врозь стали жить; а уж одинокий мужик известно какой! Ну да и порядков-то никаких не было: орудовал нами Андрей Ильич, как хотел. «Чтоб было у тебя всё», а из чего мужику взять, того не спрашивал. Тут подушные прибавили, столовый запас тоже сбирать больше стали, а земель меньше стало, и хлеб рожать перестал. Ну, а как межовка пришла, да как он у нас наши навозные земли в господский клин отрезал, злодей, и порешил нас совсем, хоть помирай! Батюшка ваш — царство небесное — барин добрый был, да мы его и не видали почитай: всё в Москве жил; ну, известно, и подводы туда чаще гонять стали. Другой раз распутица, кормов нет, а вези. Нельзя ж и барину без того. Мы этим обижаться не смеем; да порядков не было. Как теперь ваша милость до своего лица всякого мужичка допускаете, так и мы другие стали, и приказчик-то другой человек стал. Мы теперь знаем хоша, что у нас барин есть. И уж и сказать нельзя, ка̀к мужички твоей милости благодарны. А то в опеку настоящего барина не было; всякий барин был: и опекун барин, и Ильич барин, и жена его барыня, и писарь из стану тот же барин. Тут-то много — ух! много горя приняли мужички!
Опять Нехлюдов испытал чувство, похожее на стыд или угрызение совести. Он приподнял шляпу и пошел дальше.
VI.
«Юхванка-Мудреный хочет лошадь продать» прочел Нехлюдов в записной книжечке и перешел чрез улицу, ко двору Юхванки-Мудреного. Юхванкина изба была тщательно покрыта соломой с барского гумна и срублена из свежего светлосерого осинового леса (тоже из барского заказа), с двумя выкрашенными красными ставнями у окон и крылечком с навесом и с затейливыми, вырезанными из тесин перильцами. Сенцы и холодная изба были тоже исправные; но общий вид довольства и достатка, который имела эта связь, нарушался несколько пригороженной к воротищам клетью с недоплетенным забором и раскрытым навесом, видневшимся из-за нее. В то самое время, как Нехлюдов подходил с одной стороны к крыльцу, с другой подходили две крестьянские женщины с полным ушатом. Одна из них была жена, другая мать Юхванки-Мудреного. Первая была плотная, румяная баба, с необыкновенно-развитой грудью и широкими, мясистыми скулами. На ней была чистая, шитая на рукавах и воротнике рубаха, такая же занавеска, новая понёва, коты, бусы и вышитая красной бумагой и блестками, четвероугольная, щегольская кичка.
Конец водоноса не покачивался, а плотно лежал на ее широком и твердом плече. Легкое напряжение, заметное в красном лице ее, в изгибе спины и мерном движении рук и ног, выказывали в ней необыкновенное здоровье и мужскую силу. Юхванкина мать, несшая другой конец водоноса, была, напротив, одна из тех старух, которые кажутся дошедшими до последнего предела старости и разрушения в живом человеке. Костлявый остов ее, на котором надета была черная, изорванная рубаха и бесцветная панёва, был согнут, так что водонос лежал больше на спине, чем на плече ее. Обе руки ее, с искривленными пальцами, которыми она, как будто ухватившись, держалась за водонос, были какого-то темнобурого цвета и, казалось, не могли уж разгибаться; понурая голова, обвязанная каким-то тряпьем, носила на себе самые уродливые следы нищеты и глубокой старости. Из-под узкого лба, изрытого по всем направлениям глубокими морщинами, тускло смотрели в землю два красные глаза, лишенные ресниц. Один желтый зуб выказывался из-под верхней впалой губы и, беспрестанно шевелясь, сходился иногда с острым подбородком. Морщины на нижней части лица и горла похожи были на какие-то мешки, качавшиеся при каждом движении. Она тяжело и хрипло дышала; но босые, искривленные ноги, хотя, казалось, чрез силу волочась по земле, мерно двигались одна за другою.