Евгений Замятин - Том 1. Уездное
В столовой увидали печально-длинный и совершенно противозаконно свернутый влево нос поручика Тихменя. Развеселились.
– А-а, Тихмень! Ну, как твой Петяшка?
– Зубки-то рёжутся? Хлопот-то, небось, тебе, а?
Капитан Нечеса блаженно улыбался и ничего теперь на свете не слыхал: наливал себе зубровку. Тихмень серьёзно и озабоченно ответил:
– Мальчишка плохенький, боюсь – трудно будет с зубами.
Залп хохота, развеселого, из самых что ни на есть утроб.
Тихмень сообразил, устало махнул рукой, сел за стол рядом с Андреем Иванычем.
На конце стола, за хозяина, сидел Шмит. Он и сидя был выше всех.
Шмит позвонил. Подскочил бойкий, хитроглазый солдат с заплаткой на колене.
«Должно быть, ворует…» – почему-то подумал Андрей Иваныч, глядя на заплатку.
Через минуту солдат с заплаткой принес на подносе огромный зеленого стекла японский стакан. Все заорали, захохотали:
– А-а, Половца крестить! Так его, Шмит!
– Морского зверя-китовраса!
– Это, брат, китоврас называется: ну-ка?
Андрей Иваныч выпил жестокую смесь из полыни и хины, вытаращил глаза, задохся – не передохнуть – не мог. Кто-то подставил стул, и о вновь окрещенном забыли, или это он был без памяти…
Очнулся Андрей Иваныч от скрипучего голоса, жалобно-надоедно повторявшего одно и то же:
– Это не шутка. Если бы я знал… Это не шутка… Если б я знал наверно… Если б я…
Медленно, трудно понял Андрей Иваныч: это Тихмень. Спросил:
– Что? Если б что знал?
– …Знал бы наверное: мой Петяшка или не мой? «Он пьян, да. А я не…»
Но на этом месте сбил Андрея Иваныча смех и рев. Хохотали, ложились на стол, помирали со смеху. Кто-то повторял последнюю – под занавес – фразу скоромного анекдота.
Теперь стал рассказывать Молочко: рассказывали, должно быть, уж давно. Молочко раскраснелся, ляпал вовсю, так и висели в воздухе увесистые российские слова.
Вдруг с конца стола Шмит крикнул резко и твердо:
– Заткнись, дурак, больше не смей! Не позволю.
Молочко дернулся со стула, вскочил – и сейчас же сел. Сказал неуверенно:
– Сам заткнись.
Замолчал. И все примолкли. Качались, мигали в тумане человечьи кусочки: красные лица, носы, остеклевшие глаза.
Кто-то запел, потихоньку, хрипло, завыл, как пес на тоскливое серебро месяца. Подхватили в одном конце стола и в другом, затянули тягуче, подняв головы кверху. И вот уже все заунывно, в один голос, воют по-волчьи:
У попа была собака,Он ее любил.Раз собака съела рака,Поп ее убил.Закопал свою собаку,Камень привалил.И на камне написал:У попа была собака,Он ее любил.Раз собака съела рака…
Часы пробили десять. Заколдовал бессмысленный, как их жизнь, бесконечный круг слов, всё выли и выли, поднявши головы. Пригорюнились, вспомнили о чем-то. О чем?
Б-бум: половина одиннадцатого. И вдруг с ужасом почуял Андрей Иваныч, что и ему до смерти хочется запеть, завыть, как и все. Сейчас он, Андрей Иваныч, запоет, сейчас запоет – и тогда…
«Что ж это, я с ума… мы с ума все сошли?»
Стали волосы дыбом.
…Поп ее убил,Закопал свою собаку.И на камне написал:У попа была собака…
И запел бы, завыл Андрей Иваныч, но сидевший справа Тихмень медленно сполз под стол, обхватил Андрея Иваныча за ноги и тихо – может, один Андрей Иваныч и слышал – жалобно заскулил:
– Ах, Петяшка мой, ах, Петяшка…
Андрей Иваныч вскочил, в страхе выдернул ноги. Побежал туда, где сидел Шмит. Шмит не пел. Глаза суровые, трезвые. «Вон он, один он может спасти…»
– Шмит, проводите меня, мне нехорошо, зачем поют?
Шмит усмехнулся, встал. Пол заскрипел под ним.
Вышли.
Шмит сказал:
– Эх вы! – и крепко сжал Андрею Иванычу руку. «Вот хорошо, крепко. Значит, он еще меня…»
Все крепче, все больнее. «Крикнуть? Нет…» Хрустнули кости, боль адская. «А если и Шмит, и Шмит сумасшедший?» Все-таки не крикнул Андрей Иваныч, сдержался.
– Вы, однако, ничего: терпеливы, – усмехнулся Шмит и пристально заглянул Андрею Иванычу в глаза, обвел усмешкой огромный его лоб и робко угнездившийся под сенью лба курнофеечку-носик.
8. СонатаВесь день после вчерашнего было тошно и мутно. А когда пополз в окно вечер – мутное закутало, захлестнуло вконец. Не хватало силы остаться с собой, так вот – лицом к лицу. Андрей Иваныч махнул рукой и пошел к Шмитам.
«У Шмитов рояль, надо поиграть, правда. А то этак и совсем разучиться недолго…» – хитрил Андрей Иваныч с Андреем Иванычем.
Маруся сказала невесело:
– Ах, вы знаете: Шмита ведь на гауптвахту посадили на три дня. За что? Он даже мне не сказал. Только удивлялся очень, что пустяки – на три дня. «А я, говорит, думал…» Вы не знаете, за что?
– Что-то с генералом у него вышло, а что – не знаю… Андрей Иваныч сразу сел за рояль. Весело перелистывал свои ноты: «А Шмита-то нет, а Шмита посадили».
Выбрал григовскую сонату. Уж давно Андрей Иваныч в нее влюбился: так как-то, с первого же разу но душе ему пришлась. Заиграл ее теперь – и в секунду среди мутного засиял зелено-солнечный остров, и на нем…
Андрей Иваныч надавил левую педаль, внутри у него все задрожало. «Ну, пожалуйста, тихо, совсем тихо… – умолял он себя. – Еще тише: утро – золотая паутинка… А теперь сильнее, ну – сразу солнце, сразу – все сердце настежь. Это же для тебя – вот, все настежь – смотри…»
Она сидела на самодельной, крытой китайским шелком тахте, подперла кулачком узкую свою и печальную о чем-то мордочку. Смотрела на далекое – такое далекое солнце.
Андрей Иваныч играл сейчас маленький, скорбный четырехбемольный кусочек.
…Все тише, все<медленней, медленней, сердце останавливается, нельзя дышать. Обрывисто – сухой шепот – протянутые, умоляющие руки, мучительно пересохшие губы, кто-то на коленях… «Ты же слышишь. Ну вот – ну вот я и стал на колени. Скажи, может быть, нужно что: нибудь еще? Ведь все, что ты…»
И вдруг – громко и остро. Насмешливые, хроматические аккорды все быстрее, Андрею Иванычу кажется, что это у него бывает – у него может быть такой божественный гнев, он ударяет, сотрясаясь, три последних удара – и тишина.
Кончил – и ничего нет, ни гнева, ни солнца, он просто – Андрей Иваныч, и когда он обернулся к Марусё, услышал:
– Да, это хорошо. Очень… – она выпрямилась. – Вы знаете, Шмит – жестокий и сильный. И вот, ведь даже его жестокостям мне хорошо подчиняться. Понимаетё: во всем, до конца.
Паутинка – и смерть. Соната – и Шмит. Ни к чему как будто, а заглянуть…
Андрей Иваныч встал из-за рояля, заходил по ковру. Маруся сказала:
– Что же вы? Кончайте, ну-у… Там жё ведь ещё менуэт.
– Нет, больше не буду, устал, – и все ходил Андрей Иваныч, все ходил по ковру.
– …Я иду по Ко-вру, ты и-дешь, по-ка врешь, – вдруг забаловалась Маруся и опять стала – веселая пушистая зверушка.
Победило то, о Шмите, в Андрее Иваныче, он засмеялся:
– Баловница же вы, погляжу я.
– О-о-о! А какая я была девчонкой – ух ты, держись! Всё на ниточку привязывали к буфету, чтобы не баловала.
– А теперь разве не на ниточке? – подковырнул Андрей Иваныч.
– Хм… может, и теперь на ниточке, правда. А только я тогда, бывало, делала, чтобы упасть и оборвать – нечаянно… Хи-итрущая была! А то вот, помню, сад у нас был, а в саду сливы, а в городе – холера. Немытые сливы мне есть строго-настрого заказали. А мыть скучно и долго. Вот я и придумала: возьму сливу в рот, вылижу ее, вылижу дочиста и ем… Ведь она чистая стала – отчего же не есть?
Смеялись оба во всю глубину, по-детски. «Ну, еще, ну, еще посмейся!» – просил Андрей Иваныч внутри.
Но Маруся отсмеялась уже, опять на губах у нее была печаль:
– Ведь я тут не очень часто смеюсь. Тут скучно. А может, даже и страшно.
Андрею Иванычу вспомнилось вчерашнее, воющие на луну морды, и он сам – вот сейчас запоет…
– Да, может, и страшно, – сказал он.
Неслышно вошел и столбом врос в притолоку денщик Непротошнов. Его не видели. Он кашлянул:
– Ваше-скородие. Барыня…
Андрей Иваныч с злой завистью взглянул в его рыбьи глаза: «Он здесь каждый день, всегда около…»
– Ну, что там?
– Там поручик Молочко пришли.
– Скажи, чтоб сюда шел, – и недовольно-смешно сморщив лоб, Маруся обернулась к Андрею Иванычу.
«Значит, она хотела, она хотела, чтоб мы вдвоем…» – и радостно встретил Молочку Андрей Иваныч.
Вошел и запрыгал Молочко и заболтал: посыпалось, как из прорванного мешка горох… фу-ты, Господи! Слушают – не слушают, все равно: лишь бы говорить и своим словам самому легонько подхохатывать.
– …А Тихмень вчера под стол залез, можете себе представить? И все про Петяшку своего…