Борис Васильев - Иванов катер. Капля за каплей. Не стреляйте белых лебедей. Летят мои кони…
И мы молча выносим свои вещи и идем за комендантом через пути. Мама молчит. А в кабинете - вдруг:
- Дайте папиросу.
Курит, как курила когда-то. Политбойцом. Курит молча. И военный комендант тоже курит и тоже молчит. По телефону отвечает кратко, уходит, приходит. Потом ведет нас в какую-то столовую, предлагает обед, но ем я один, а они курят. Потом нас сажают на московский поезд. Комендант стоит у вагона, снимает фуражку, вытирает платком лоб и клеенку внутри фуражки. А когда бьет третий удар вокзального колокола, - через силу, не глядя:
- Ни с кем не разговаривайте. Прошу. Надеюсь.
Свистит кондуктор, и поезд трогается. Другой поезд, в другую сторону. Куда мы едем, мама? Нет, я не спрашиваю, я понимаю.
И не смотрю больше в окно со второй полки. Кончились пряники.
- Вы бы не курили так, гражданка. Дышать нечем.
- Что?… Да, конечно. Конечно.
Дышать нечем. Конечно. Я ничего не понимаю и понимаю все. И поэтому ни о чем не спрашиваю. Просто нечем дышать. Просто чувствую предстоящее расставание, как котенок чувствует, что утром его утопят.
Кончились пряники.
- Сына…
Глухой ночью будит меня мама. Поезд стоит, за окном - неяркие ночные огни большой станции. В вагоне - сон, полумрак, храп, шепот. Молча одеваюсь, молча выходим на пустой перрон. В руках у мамы - чемодан. Идем быстро, молча, спросонок я то и дело спотыкаюсь. Пустой вокзал, нас разглядывают уборщицы. В дежурной кассе мама покупает билет, потом отправляет куда-то телеграмму, потом усаживает меня, сует деньги.
- Спрячь. Мы расстаемся. Ненадолго. Ты поедешь в Смоленск, тебя встретит мой брат. Дядя Сережа, запомни. Дядя Сережа и тетя Клава.
- А ты?
- Я приеду. Потом. Да, вот письмо, чуть не забыла. Отдашь дяде Сереже.
- Мама, зачем…
- Так надо. Скорее. Сейчас должен подойти твой поезд. Идем.
Идем на другую платформу, ждем: мой поезд приходит не сразу. И мы молча смотрим, как трогается поезд на Москву. Мамин поезд - без мамы.
- Наш поезд уходит!
- Наш поезд ушел, сына. Мы поедем другими поездами.
- Но твои вещи…
- Вещи уехали. Там встретят. И выдадут. Слушайся дядю Сережу и тетю Клаву. Во всем. Обещай мне.
Суетливо стучит сердце, и страх надвигается на меня черным огнедышащим паровозом моего поезда. В Смоленск. К дяде Сереже и тете Клаве, которых я никогда не видал.
- Сына!…
Стук колес отрывает меня от мамы. Все дальше и дальше, все глубже, и больнее, все - навсегда.
- Мама!…
Колеса стучат на стыках, отбивая ритм моего сердца. Оно ведь тоже сейчас на стыке вчерашнего и завтрашнего, семьи и одиночества, известного и неизвестного. Я на перекрестке. Впервые. На перекрестии моей собственной маленькой жизни с чем-то непонятным, страшным, могучим. Я не понимаю, какая сила переводит стрелки судеб, я - крохотная пылинка на колесах вагонов, я лечу с ними туда, куда меня везут. Где-то на иных поездах сейчас мои мама и папа, и поезда наши стремительно мчатся в разные стороны.
Я сижу на краешке скамьи в чьих-то ногах, поставив в проход чемодан. Общий вагон спит, похрапывая и постанывая, тусклые редкие лампочки освещают только проход в вагоне, и я не вижу своих спутников. Я пытаюсь что-то понять, но не знаю, что именно мне надо понимать. Я растерян и подавлен, я еще не осознаю своего сиротства, но ощущаю его тоску. Она давит меня, гнетет настолько, что я не могу заплакать. Я просто чувствую слезы внутри, чувствую до боли, хочу избавиться от них, но у меня нет сил на это. Плач остался там, на последнем перроне, где осталась мама. Я - один.
А может быть, все обойдется? Я приеду к дяде и тете, меня обласкают и успокоят, объяснят и приютят. А потом за мной приедет мама… нет, лучше отец, чтобы все увидели его два ромба и два ордена. Да, да, он приедет, я так неистово хочу этого, что он не может не приехать. Он приедет и увезет меня, и…
Я не знаю, сплю я или нет. Я так упрямо, так исступленно думаю об отце, который спасет, что вижу его…
Вот он сидит на корточках перед огненным зевом буржуйки и сует в ее нутро бумаги, бегло их просматривая. Когда это было?… Мы жили в дощатых бараках под Миллеровом, была зима, и злые донские ветры выдували тепло из нашей комнаты. И все время топилась эта буржуйка, я помню ее раскаленные бока, но только однажды отец топил ее бумагами…
- И фотографии.
- Тебе не жалко?
- На них ты в погонах и орденах.
Летят в печку толстые паспарту старых фотографий. Я так любил их разглядывать, ведь на них - отец и мать. Молодые и прекрасные.
- Хорошо, что ты вовремя выбросил свои ордена.
- Сначала я их заработал. Потом выбросил. Та присяга недействительна, ведь государь отрекся. Я присягнул другому знамени и заработал другие ордена.
- Ты сделал выбор добровольно. Ты не метался между фронтами от наших к вашим, как метались многие.
- Я и сейчас поступаю добровольно.
Горят фотографии юности. Горит прошлое моих родителей, память их вчерашней чести и вчерашнего долга.
- Надеюсь, не уволят. Я не могу расстаться с армией, это моя жизнь. Даже больше - смысл всей моей жизни.
- Мы не виноваты в своем рождении.
- Те, кого уже уволили, тоже не виноваты. Но лучше самим поставить крест на своем прошлом…
- И все-таки я многого не понимаю. Для чего устроена эта чистка?
- Армия сокращается.
- За счет самых образованных и самых опытных?
- Она должна изменить свой классовый состав. Это необходимость.
- Ты веришь в эту необходимость?
- Безусловно и окончательно. Я красный командир, я порвал со своим прошлым. И если спросят, могу с чистой совестью сказать, что вырвал все корни.
- Все корни вырвать невозможно. Они прорастут в нашем ребенке.
- Вот этого нельзя допустить. Не мы одни сжигаем свое прошлое - вся страна уничтожает его.
- Она уничтожает проклятое прошлое, а мы - свою память. Как объяснить, когда он подрастет и спросит, кем были его деды и прадеды? Жить без них? Но как? Как перекати-поле?
- Жить будущим. Только будущим.
- Ты сможешь?
Молчит отец. Потрескивает печь.
Отец не смог: я помню нашу поездку в Крым. В отцовский Крым, выжженный, преданный и расстрелянный с тачанок под Ачи-Курганом… Нет, нет, нет! Не было ничего. Не было отцовского Крыма, не было выстрела под Форосом, не было встречи в Бахчисарае. Ничего не было: у меня тоже не должно быть корней…
2
Дядя долго читает письмо, очень долго. Я не хочу смотреть, как он читает, и упорно разглядываю город…
Смоленск. Белая пена черемух по ручьям и оврагам - вниз, к Днепру, с двух сторон: от Соборной горы и с Покровки. И выше всего, над городом, над черемухой заросшими склонами - золотой купол, собора. А кругом - изношенное, потрескавшееся и потемневшее от столетий кирпичное оголовье крепости, уже разорванное на куски.
Внизу шум железных дорог, вокзалов, рынка. Крупный булыжник серых улиц и темно-красные кирпичные тротуары. Грохот сотен колес, тихий Днепр, пролом в крепостной стене - наверх, к собору, к центру по Большой Советской. И маленькие, все в скрежете наряжения трамваи - тоже в гору.
Во всем этом я разобрался потом, времени мне хватило. А тогда просто смотрел на черемуху, крепость, собор…
И искоса - на дядю Сережу. Худого, сутулого, в мятых брюках, заношенном пиджачке. С железными, как у Калинина, очками.
- Такие дела, что лучше молчать. Ты из этого… Из-под Брянска.
- Я из Москвы.
- Из-под Брянска, запомнил? Родные у тебя с голоду померли. Сбежал к дяде из детского дома.
- Я не сбежал!
- Сирота. Из приюта. Ничего больше не знаешь.
- Я не сирота!
- Сирота. Чего уж. Сирота - это правда. Легко запомнить. И Брянск, голод, приют - это надо запомнить. Это - путевка в жизнь.
Мы медленно поднимаемся по Большой Советской. Дядя несет чемодан, а я мучаюсь от невыплаканных слез.
Я понял, что я - сирота. Там, на Большой Советской, не доходя до собора. На пути в жизнь, не выходя из детства. А оно испуганно цеплялось за меня, висело, хотело плакать и, отрываясь кусками, долго волочилось позади. И вся Большая Советская была усеяна скорлупой моего детства.
Я вывалился из гнезда в мае тридцать седьмого. Если бы это можно было бы написать на моей могиле! Но хватит, хватит. Отныне я парень, а не мальчонка, и никто не поправит на мне одеяло, когда разбросаюсь во сне. Что там рассказывает мой дядя в калининских очечках?…
- …все расползается, все живое. Семьи, кружки, друзья, общества. По углам, по углам, по углам. Может быть, так и надо, а? Я не понимаю, то есть не могу постигнуть, а понять могу. Понять могу, а вот постичь… Тысячелетняя Россия. Тысячелетняя!…