Гайто Газданов - Возвращение Будды
Но соображения о судьбе Павла Александровича занимали, как это оказалось, не только меня, - потому что однажды днем я совершенно случайно встретил Джентльмена, который долго жал мне руку своей темной рукой с черными ногтями и смотрел на меня так недвусмысленно выжидательно, что я не мог не пригласить его в кафе. Это происходило возле бульвара St. Michel. Я предложил ему выбрать любой напиток, но он ответил, что никогда не пьет ничего, кроме красного вина. Затем он сказал несколько слов о том, что течение моей жизни ему напоминает, хотя и в другом смысле, судьбу княгини, которая, однако... но тут я его прервал, и тогда он перешел к Щербакову. Замечательно было то, что трагический конец этого человека внушил Джентльмену нечто вроде посмертного уважения к его памяти, потому что он больше не называл его, как раньше, Пашкой Щербаковым, а говорил - "покойный Павел Александрович". В этот день его тянуло почему-то к несколько отвлеченным рассуждениям.
- Вот смотрите, - сказал он, - какой, видите ли, анекдот: умирает Павел Александрович, и вы получаете наследство. А кто вы такой? Я вас очень уважаю, но все-таки вы неизвестный молодой человек, который Бог знает откуда и взялся.
- Да, конечно.
- Но перед этим, - продолжал он, - откуда состояние покойного Павла Александровича? От покойного его брата, который утонул в море. Вы только подумайте, какая это для него была драма.
- Да, я понимаю.
- Нет, так ведь вот в чем дело. Ну, наш брат утонет - это ничего.
- Ну, как сказать, все-таки...
- Нет, в том смысле, что тонуть, так сказать, не жалко. Ну, потонул-потонул. А он-то, старик, вы понимаете? Ведь когда он тонет, что он думает? Боже мой, думает, деньги-то какие пропадают! И вот он все-таки потонул. Хорошо. А до этого - откуда у него состояние? Вероятно, от его родителей. А где родители? И не помнит уж никто, когда померли. Вот и смотрите, как выходит: у каких-то давно умерших людей было состояние, перешло к старшему сыну - утонул. Перешло к младшему - убили. Так? И вот деньги этих покойных родителей достались вам, - а вас еще и на свете, может быть, не было, когда они умерли. Вот вам, как говорится, гримасы капитализма.
- Вы против капиталистической системы?
- Кто? я? - сказал он. - Я? Костя Воронов? Я за нее с оружием в руках сражался. В приказе было написано: "Отличился неустрашимым мужеством, подавая офицерскому составу и подчиненным пример..." Вот как я за капитализм бился. А опять надо будет, - опять пойду воевать, можете быть спокойны. Нет, я только насчет того, что вам наследство досталось. Дай вам Бог вообще. А жаль, что не мне.
- А что бы вы сделали?
- Я? Снял бы квартиру напротив нее. Вечером подошел бы к окну и сказал: ну что, княгинюшка, а? Ее бы тут и скорчило.
Он пил стакан за стаканом, речь его становилась бессвязной, и все, что он теперь говорил, касалось только княгини. Я наконец оставил его и ушел, подумав напоследок, что в начале его рассуждений заключалась все-таки какая-то парадоксальная, но несомненная истина. Затем я купил несколько книг и вернулся домой.
Мне самому было странно, что я жил в квартире, где произошло убийство, чаще всего совершенно не думал об этом и склонен был это забывать. Через некоторое время мне стало казаться, что она ничем не отличалась от любой другой квартиры и то, что в ней преобладало, - это ее своеобразная, строговатая уютность, которой не мог смутить ни призрак убитого, ни призрак убийцы. Она как-то располагала сама по себе к размеренному порядку, к созерцательной медленности существования. И в течение некоторого времени я жил там так, точно меня подменили, точно мне было пятьдесят лет и моему переселению сюда предшествовала долгая жизнь, от которой я успел устать. В сущности, это впечатление в известной степени совпадало с действительностью, так как моя душевная усталость была несомненной. Я не мог, например, читать книг, которые требовали сколько-нибудь напряженного внимания, и каждый раз, когда моя мысль доходила до какого-нибудь момента, требующего некоторой сосредоточенности, мне вдруг, среди бела дня, начиналось хотеть спать и я дремал, сидя в кресле. Этому состоянию душевного оцепенения способствовало и то обстоятельство, что матерьяльные условия моей жизни резко изменились и мне не нужно было заботиться ни о чем: в нескольких европейских банках лежали деньги, которые мне принадлежали, в Париже у меня был текущий счет и осуществилось то, о чем я столько раз мечтал, когда мне было нечем заплатить за обед в ресторане или за папиросы. Я думал тогда о том, как я буду путешествовать, мне снились по ночам каюты трансатлантических пароходов, дичь, омары, купе спальных вагонов, Италия, Калифорния, далекие острова, лунное сияние над океаном, долгий бег ночной волны и смутная прелесть какой-то неизвестной мелодии, звучавшей в моих ушах. И вот теперь, когда для осуществления любого из этих проектов, который еще недавно показался бы мне несбыточным и фантастическим, мне нужно было только позвонить по телефону, навести справки и заказать билет, у меня не было ни малейшего желания это сделать.
И когда я изредка думал обо всем этом, я не мог отделаться от той мысли, что опять, как это так часто бывало со мной, я живу случайно и произвольно в чьем-то чужом существовании, реальность которого казалась мне неубедительной, как были неубедительны чеки, которые я подписывал, деньги, которые мне принадлежали, и этот груз дорогих и массивных вещей, которые окружали меня в квартире на улице Молитор.
Я поздно ложился и поздно вставал, принимал теплую ванну, которая еще больше расслабляла меня, медленно пил кофе, долго одевался, читал газету, на которую у меня не хватало терпения, и вспоминал, что давно не был в университете и что цикл лекций, из которых я не слышал ни одной, подходит к концу. Но и университет мне казался совершенно ненужным. Затем я садился за стол, покрытый накрахмаленной скатертью, и съедал завтрак, поданный той же женщиной, Мари, которая служила у Павла Александровича и которая все порывалась мне в сотый раз рассказать, как она отворила ключом дверь, вошла и вдруг увидела кровь на ковре и подумала, что произошло какое-то несчастье.
- И я сразу же подумала, мне не нужно было много времени, чтобы это понять: Боже мой, случилась какая-то катастрофа с этим бедным Mr. Tcherliakoff.
Она упорно коверкала трудную славянскую фамилию, но всегда одинаково, так, что получалось "Mr. Черляков".
После завтрака я уходил в кабинет, куда она приносила мне кофе, брал с полки первую попавшуюся книгу и начинал читать, но вскоре закрывал ее и сидел в кресле, не думая ни о чем. И только очень редко, раз в две или три недели, всегда неожиданно, вечером или днем, я вдруг слышал чей-то отвлеченный голос:
But come you back when all flow'rs are dying,
If I am dead - as dead I well may be
You'll come and find the place, where I am lying...
и тогда я поспешно раскрывал книгу и с жадным вниманием читал каждое слово и каждую строчку вслух.
Иногда я ходил в кинематограф, но и он утомлял меня. Я жил вообще все в том же спокойном оцепенении, и о чем бы я ни думал, ничто не казалось мне заслуживающим какого бы то ни было усилия с моей стороны. И затем еще никогда с такой необыкновенной полнотой я не чувствовал своего одиночества. За много месяцев я получил три письма, одно от знакомых, дочери которых я давал уроки французского языка в течение некоторого времени, они приглашали меня обедать, два других - от товарищей. Но я не ответил ни на одно и перестал получать что бы то ни было. Я был несколько раз в Латинском квартале, где прожил четыре года и где я знал каждый дом; но он показался мне чужим и далеким, - так, точно там жил человек, который передал мне все множество своих зрительных впечатлений, произвольно отделив их от тех эмоциональных их отражений, без которых они теряли всякий смысл и всякую выразительность. И я начинал иногда думать, что действительно, наследство Щербакова было, вероятно, предназначено все-таки не мне, хотя я знал теперь, почему именно он составил завещание в мою пользу - и это тоже было результатом недоразумения. Перед тем как из мебельного магазина мне должны были привезти новый письменный стол и взять тот, который был раньше, я вынул из его правого ящика несколько листков бумаги, которые там были забыты. Среди них был разорванный пополам кусок плотного почтового конверта, и на нем было написано карандашом: "Сост. зав. Студ. в благ. за 10 фр." "Составить завещание. Студенту в благодарность за десять франков", те десять франков, которые я ему дал в Люксембургском саду. Он не знал, что я просто не мог поступить иначе, у меня не было никакого выбора и никакой возможности сделать по-другому. До конца месяца, когда я должен был получить свою стипендию, оставалась еще неделя и в моем бумажнике было только два кредитных билета, один в сто, второй в десять франков. Больше у меня не было ни одного сантима, я не мог ему дать сто франков и был лишен возможности дать меньше десяти. Это было незначительное матерьяльное недоразумение, в результате которого у него возникло неправильное представление о моем мнимом великодушии: то, что он принял за великодушие, было просто следствием моей бедности. И этой явной ошибке суждения я был обязан всем, что у меня было сейчас и о чем так верно, в сущности, сказал Костя Воронов: