Борис Зайцев - Том 4. Путешествие Глеба
В день прощального визита Глеб особенно мрачно сидел между Лизой и матерью в дядюшкиной столовой с дубовым буфетом и никелевым самоваром, из которого валил пар. Дядя Георгий держал перед носом своим блюдечко с чаем, очень горячим, как он любил, и, весь морщась, подымая брови чуть не до потолка, дул на него. Глеба это раздражало. Он молча ел очень вкусный торт. Соня-Собачка переглядывалась с Лизой, едва заметно передразнивая дядю (она его окрестила Красавцем). Он же ласково-величественно говорил матери, что она должна быть за детей покойна: он будет наблюдать. И за здоровьем, и за всем. Юноша, кажется, хорошо учится. (Глеб терпеть не мог, когда его называли юношей, и с ненавистью на него взглянул), Лизочка тоже умница. (Соня-Собачка с самым серьезным видом подняла тоже брови, сколько могла. Лиза чуть не прыснула, но удержалась.) Красавец же стал рассказывать, какая у него практика и какие знакомства. Выходило, что вся Калуга, начиная с губернатора и предводителя дворянства, его близкие и друзья.
Глеб не мог дождаться минуты, когда можно будет уйти. Мать завтра уезжает, хоть бы последний вечер побыть с нею вдвоем, а тут этот Красавец со своими разглагольствованиями… И зачем он, правда, все топорщит брови? Глебу даже стало неприятно, что он похож на отца. Отец никогда так не держался.
Наконец, мать поднялась. Красавец удерживал ее, но она сказала, что не все к отъезду еще уложено.
Он встал, элегантно заправил назад свисшую прядь волос.
– Ручку, ручку!
И как подобает гоноровому пану, прильнул к ручке матери. Она поцеловала его в висок.
– Так я теперь по крайней мере буду покойна…
– Вполне, мой друг, душечка… – он выпятил вперед нижнюю губу и несколько стал похож на индейского петуха.
– Целуйте Колю, пусть сюда приезжает. Мы с ним у Кулона нравственно встряхнемся.
Но и дома Глебу не удалось как следует побыть с матерью: задачи упорно не выходили. Будь это Людиново, отец «без алгебры» помог бы, но здесь надо бороться самому. И лишь в десятом часу освободился он. Но мать еще здесь, еще уляжется на постель, в белой кружевной кофточке, перекрестит его и поцелует на ночь.
…Она уезжала в одиннадцатом утра. Глеб не мог провожать ее, Лиза тоже. В восемь часов, выходя в полном своем вооружении, шинели до пят, гимназической фуражке, с застегнутым за спиной ранцем, ворс которого в одних пятнах отливал темным, в других бледно лоснился, Глеб в последний раз поцеловал мать. Она была слегка бледней обычного, но покойна, карие прекрасные глаза все так же ясны, вся она так же сдержанна и холодновата.
– Ну, сыночка, Господь с тобой…
Глеб сделал над собой усилие, почти выскочил на улицу, в хмуром калужском утре зашагал по Никольской. Наискосок, из-за деревянного забора сада свешивались ветви клена в редких, красно-рыжих листьях, в капельках осенней влаги. Дрозды перелеты-вали. Глеб, давясь слезами, медленно, но упорно шагал в гимназию.
А через полтора часа Дашенька усаживала на извозчика барыню в дорожной тальме и шляпе со страусовым пером, загибавшимся назад, как на рыцарском шлеме. Оно играло в ветерке своими завитками. Дашенька поцеловала повелительницу в плечо, застегнула крючок кожаного фартука пролетки.
– С Богом, – сказала мать старенькому извозчику. – Только полегче, пожалуйста.
Она не любила быстрой езды. Но тут могла быть покойна. Лошаденка никак не собиралась торопиться. И по Никольской безопасным трухом влекла за двугривенный к Ряжско-Вяземскому вокзалу.
Проезжая мимо трехэтажной гимназии николаевской постройки, мать обернулась, стараясь в слепых и тяжелых окнах увидать «сыночку». Но не увидела.
Сыночка же тоже все старался высмотреть от своей печки каждого проезжавшего к Московским воротам.
– Что ты все вертишься? – спросил рыженький Докин.
Глеб не стал объяснять. То ли не все было видно, то ли он проглядел, но и Глеб матери не увидел. В одиннадцать, когда пробил звонок и второй урок кончился, он понял, что и не увидит. Подошел к окну, тупо смотрел на Московские ворота, туманно вдалеке маячившие.
126
* * *После гимназии через час сумерки, а там тьма. Лампа с зеленым колпаком, грамматика Кюнера и Ходобая, тетрадки, уроки. И всегдашнее чувство – надо что-то преодолевать, о чем-то тяжком заботиться. Иногда, уже раздевшись, улегшись, вдруг вспоминал Глеб, что заданы еще немецкие глаголы, или задача. И зажегши свечку, в одной рубашке наверстывал упущенное. Где уж тут рисовать пуссэновские деревца или гоголевские типы! Художество так и осталось в Людинове, в тихой и светлой комнатке наверху, с видом на озеро.
Зима пришла рано. Ока стала, ципулинские пароходы, которыми любовался некогда Глеб из Будаков, зазимовали у моста. Будаки в десяти верстах, как бы и под боком, но в другом мире, райском. Калугу же сильно завеяло снегом – и городской сад, и близ него губернаторский дом, и базарную площадь. Снег на Никитской, на Никольской, бледные отсветы на потолке Глебовой комнаты. Мягко поскрипывает он под калошами, когда Глеб пересекает улицу. Уличный шум прекратился, беззвучно катят извозчики, мчат лихачи от Кулона. Но Глебу все равно, идти ли в гимназию по снегу или по грязи, зима ли сейчас или осень, мрак в сердце один.
Единственный просвет – Соня-Собачка прибегала по воскресеньям от своего Красавца, толстенькая, румяная, веселая. Шушукалась, хохотала с Лизой, шептались, фыркали насчет учителей.
Глеб теперь больше входил в их компанию. Вспоминая Усты, резались в свои козыри. А то Соня изображала коня, ржала, рыла землю копытом. Глеб вспрыгивал ей на спину и она скакала с ним по комнатам. Запыхавшись, сваливала его на диван и садилась рядом.
– Расскажи про Красавца, – говорил Глеб.
– Глеб, Глеб, ты знаешь, мой Красавец очень гордый. Он когда утром пьет чай с блюдечка, то так выставляет вперед губы, чтобы себя не уронить передо мной… а брови уезжают наверх – я чуть не лопаюсь со смеху… – Собачка и действительно валилась на диван, хохотала. – Только не дай Бог, чтобы он заметил, а то вспыхнет, рассердится. Я и виду не показываю, он страшно обидчивый… и важный. Считает, что мы, дворяне, должны высоко держать голову. А он такой «гоноровый» потому, что жил в Киеве и говорит, что в нас от бабушки Станиславской аристократическая польская кровь.
Что аристократическая, Глебу понравилось. Но что польская – не особенно. Он предпочел бы русскую. Впрочем, это его сейчас мало и занимало. Какой он аристократ? Он пленник Кюнера и Ходобая.
А Собачка все хохотала.
– Глеб, Глеб, ты знаешь, Красавец ужасный дурак со всем этим своим аристократизмом.
Глеб видел его иногда на улице, закутанного в шубу с енотовым воротником (казавшуюся Красавцу бобром), несущегося на лихаче к высокопоставленному пациенту, или к богатым купцам Терехиным «намокать», или на винт к вице-губернатору. Красавец представлялся Глебу чем-то парадным и стесняющим. Он не без робости раскланивался с ним, и был уязвлен, когда однажды тот, пролетев в санках, не заметил его и не ответил на поклон: Глеб сам, отчасти, был гоноровый пан.
Как и обещал матери, Красавец заезжал в домик Тарховой навещать детей. У подъезда извозчик останавливался, Красавец не без картинности вылезал из саней. В сенях встречала его Дашенька. Низко кланялась. Он снимал свои еноты под бобра, вытаскивал белеющий носовой платок, вытирал усы, громко сморкался – нос у него был большой, с горбиною, он тоже им гордился.
На тоненьких ножках, распространяя запах духов, откидывая назад голову с гладко зачесанными, слегка напомаженными волосами, входил в крошечную гостиную.
– Здравствуй, душечка, милочка моя, – говорил Лизе, ласково ее целовал, иногда сажал к себе на колени. – Как здоровье? Ученье?
Глеб тоже выбирался из своей берлоги, весь пропитанный разными accusativus cum infinitivo[9]. Глеб был диковатый и хмурый выходец. Дядюшка его стеснял.
– Юноша бледноват. Надо гулять больше. На коньках кататься.
– У меня много уроков, – отвечал Глеб мрачно. – Какие тут коньки…
Красавец выпятил вперед губы, наморщил лоб и, достав серебряный портсигар, вынул папироску. С чрезвычайной значительностью постукивал ею о крышку портсигара, обнаружив и длинные ногти, и золотое кольцо на пальце, с печаткой.
– Душечка, – сказал, закинув одну тощую ножку в лакированной ботинке за другую, – уроки уроками, но свежий воздух необходим. Лизочка, заставляй его гулять. Я знаю, что ты хорошо учишься… Молодец, наша порода. Но все-таки, надо и за здоровьем следить…
Красавец привозил иногда и конфеты, в изящных коробках, перевязанных ленточкой. Всегда был любезен, оставлял запах духов и хорошей папиросы, свежести, вымытости, но при всем том Глебу не весьма нравился. Можно ли сравнить с отцом! Отсюда, издали, отец казался образцом мужчины: со своими ружьями, запахом табаку, тоже чистый и аккуратно одетый, но простой, веселый, смелый… Отец ходит на медведя, стреляет волков, один может разговаривать с толпой рабочих, даже и недовольных. От него не пахнет духами и помадой, и он посмеялся бы над Красавцевыми лакированными ботинками. Да что ботинки: Красавец боится всякого таракана, говорят, когда был в Будаках, то трепетал перед каждой козявкой. Нет, это не деревенский человек! Он ничего не понимает ни в деревне, ни в природе, ни в охоте. Глеб знал, что к таким отец относился насмешливо. «Городские», «ферты», «не знает, как и лошадь запречь», – а если отцу не нравилось, значит, и Глебу. Он усвоил к Красавцу несколько снисходительное, но и почти высокомерное отношение. И рад бывал, когда тот, рассеянно поцеловав его в лоб, удалялся.