Гробница для Бориса Давидовича - Данило Киш
Однажды душным августовским вечером того же двадцать первого года уже упомянутая Ольга Форш назвала оргию на вилле Елисеевых с типичным для женщин преувеличением «пиром во время чумы». Дежурным блюдом в те годы была соленая рыба, к которой наливали кошмарную водку-самогон, приготовленную по каким-то алхимическим рецептам из спирта, березовой коры и перца. «Кассандра» (Анна Андреевна Ахматова) в тот вечер поведала об одном из своих пророческих предчувствий, и из состояния восторга вдруг впала в болезненную депрессию, граничившую с галлюцинациями. Кто принес весть о казни, которой подвергся «мастер» (Гумилев), неизвестно. С некоторой достоверностью можно говорить только о том, что это известие пронеслось как маленькая, локальная магнитная буря над всеми антагонистическими группами, разделенными ясными идеологическими и эстетическими программами. Дармолатов, со стаканом в руке, пьяно оскальзываясь, вышел из-за стола Кассандры и рухнул в облезлое кресло покойного Елисеева, зиявшее пустотой рядом с пролетарским писателем Дорогойченко.
В июле тысяча девятьсот тридцатого он находится в сухумском доме отдыха, где работает над переводами, которые ему по протекции Бориса Давидовича Новского поручил журнал Красная Новь. У истоков знакомства с упомянутым Новским была одна давняя берлинская встреча, в каком-то кабаке поблизости от Тиргартена, когда молодой Дармолатов с восхищением, изумлением и страхом слушал смелые предсказания Твердохлебова, будущего комиссара Революционного комитета флота, дипломата, представителя Народного комиссариата связи и коммуникаций — Б.Д. Новского. (Новский, говорят, в относительно вегетарианские времена был у него «связным»; это слово объясняет сложную связь, которая существовала между поэтами и властью, что позволяло на основании личных симпатий и сентиментальных долгов юности смягчать суровость революционной линии; связь, во многом запутанную и полную опасностей: если могущественный покровитель впадал в немилость, то вслед за ним по смертельной наклонной плоскости скатывались все подопечные, сметаемые лавиной, вызванной воплем страдальца).
В конце декабря, через два дня после ареста Новского, дома у Дармолатова зазвонил телефон. Было ровно три часа ночи. Трубку сняла его полусонная жена, беременная татарка, высокая, с острым животом. С той стороны была слышна только наводящая ужас, леденящая кровь в жилах тишина. Женщина положила трубку и расплакалась. Тогда телефон в его квартире обложили цветными пуховыми подушками, с режущими глаз, кричащими декоративными мотивами и пестрым гомоном татарских торжищ, а рядом с письменным столом, заваленным рукописями, словарями и книгами, которые «ради успокоения» переводил хозяин дома, стоял приготовленный картонный чемодан с вещами на случай внезапной командировки. Однажды он, осмелев от водки, даже показал какому-то поэту-доносчику этот свой чемодан: поверх теплого вязаного свитера и бумазейных кальсон лежала книга Овидиевых Элегий в кожаном переплете, на латыни. Наверное, в те дни стихи славного изгнанника зазвучали для него, как пушкинский эпиграф к его собственной поэтической судьбе.
В начале следующего года он едет в Грузию; в мае публикует поэтический цикл под названием Тбилиси на руках; в сентябре его включают в список писательских заявок, и он получает по ордеру, подписанному Горьким, пару брюк, пальто на вате и бобровую шапку. (Дармолатов, похоже, отказался взять эту шапку из-за ее «гетманского вида». Алексей Максимович настаивал: нечего капризничать! На основании версий, имеющих хождение, трудно заключить, что именно сказал Горький, но похоже, он как-то намекнул на горячую голову Дармолатова, и что тот «едва не умер, как чеховский чиновник»).
Семнадцатого августа тысяча девятьсот тридцать третьего года мы обнаруживаем его на корабле И. В. Сталин вместе со ста двадцатью писателями, которые посетили только что построенный Беломоро-Балтийский канал. Дармолатов быстро постарел и носит пушкинские бакенбарды. В белом костюме, в расстегнутой рубашке, он стоит на палубе, прислонившись к ограждению, и смотрит в пустоту. Ветер в волосах Веры Инбер. Бруно Ясенский (второй слева) поднимает руку в направлении невидимого туманного берега. Приложив ладонь к уху, Зощенко пытается расслышать мелодию лагерного оркестра. Ветер разносит звуки бурления воды, переливающейся из шлюзов.
Вопреки известным внешним признакам, имеются недвусмысленные доказательства, что у Дармолатова в то время уже наблюдались некоторые психические странности: он моет руки в спирте и в каждом подозревает доносчика; однако они к нему все равно приходят, без предупреждения и без стука, переодетые любителями поэзии в пестрых галстуках, или переводчиками с миниатюрными Эйфелевыми башнями из желтой жести, или водопроводчиками с огромными револьверами в заднем кармане вместо французского ключа.
В ноябре он попадает в больницу, где его лечат сеансами сна: он проспал в стерильном пейзаже больничных покоев полных пять недель, и с тех пор гвалт мира как будто бы больше не достигал его ушей. Даже страшная гавайская гитара поэта Кирсанова, завывавшая с другой стороны ширмы, теперь смягчалась ватой и тонким слоем ушной мази. Через союз писателей он получил разрешение два раза в неделю посещать городской манеж; видели, как он, такой неловкий, располневший, с первыми симптомами элефантиаза, скачет на смирном манежном коне арабской породы. Перед отъездом в Саматиху, где его ожидали арест и гибель, Мандельштам с женой заглянули к нему, чтобы попрощаться. У лифта им встретился Дармолатов в смешных галифе и с маленьким детским хлыстиком в руке. Как раз подъехало такси, и он поспешил в манеж, не простившись с товарищем своей молодости.
Летом тысяча девятьсот сорок седьмого он приезжает в Цетинье, на юбилей Горного венца, отрывки из которого, похоже, он переводил. Немолодой, неловкий и медлительный, тем не менее, он молодецки шагнул за красную шелковую ленту, которая отделяла большое кресло Негоша, похожее на престол какого-нибудь бога, от поэтов и смертных. Я (я, который рассказывает эту историю) стоял в сторонке и смотрел, как елозит поэт-самозванец в высоком, аскетическом кресле Негоша, и, воспользовавшись аплодисментами, шмыгнул из зала с портретами, чтобы не стать свидетелем скандала, который будет вызван вмешательством моего дяди, смотрителя музейных сокровищ. Но я очень четко помню: между раскоряченными ногами поэта, под изношенными брюками уже набухала жуткая опухоль.
Последние годы жизни, прежде чем страшная болезнь приковала его к постели, он прожил тихо, пережевывая сладкий хмель молодости. Говорят, он посещал Анну Андреевну и однажды принес ей цветок.
Post scriptum
Он остался в русской литературе как медицинский феномен: случай Дармолатова вошел