Константин Леонтьев - Аспазия Ламприди
Выехали из Вувусы архонты, когда уже солнце садилось. Музыка провожала их долго, больше получаса. Множество селян больших и детей шли за ними почти до реки, а капитан Сульйо и брат его поэт – до самого города.
Алкивиад возвратился хотя и довольный, но очень усталый и поехал прямо в дом Парасхо, не заходя к Ламприди.
Он просил Тодори постелить скорее постель и едва слышал сквозь дремоту, что Парасхо сказал ему:
– Сегодня Яни Петала из Корфу вернулся.
– На здоровье! – ответил ему на это Алкивиад и лег спать.
XXV
Через два дня Аспазию обручили с Яни Петалой.
Не был ли Алкивиад огорчен через меру? Не было ли растерзано его сердце?
Нет! Он был еще очень молод, и любовь его еще не стала привязанностью… Она была тем чувством, которое греки называют по-язычески эрос, а не тем, что по-христиански зовется агапи!..
Нет милой жены, но зато есть свобода отыскать другую, еще более милую.
Он отыщет, конечно, без труда такую, которая лучше Аспазии оценит и чорные очи его и приемы его, облагороженные воздухом корфиотским, более барственным, чем воздух Эпира и Афин; и высокие гражданские чувства его более живые, чем чувство Петала, и (казалось ему!) более солидные и глубокие, чем чувства приятных и благовоспитанных, но легкомысленных корфиотов, одним словом, афинские чувства… Он думал лишь о чувствах теперь, о бесконечной преданности своей эллинизму… Мысли же его, он сам это видел после поездки в Акарнанию и Эпир, поколебались и смутились.
Доживая последние дни в Рапезе, перед отъездом домой, он страдал больше всего от самолюбия, от подозрения, что иные смеются над ним, как над несчастным соперником Петалы, а другие унизительно жалеют его. Вот что было ему больно. Однако из гордости же остался он нарочно еще две недели. Присутствовал при обручении, танцовал, пил вино и пел песни на ужинах и вечерах, которые под цыганскую музыку давали архонты в честь Аспазии и Яни Петала.
Аспазия сняла свои темные вдовьи платья и являлась уже в платочках, вышитых золотом, в разноцветных шолковых платьях, один раз в розовом с лиловыми и белыми цветами; другой раз в голубом с голубыми же цветами; третий раз в лиловом; румянец у нее стал сильнее, глаза выразительнее от радости; и новая шубка на хорошем меху, крытая золотистым атласом, особенно ее красила.
Она сначала все улыбалась и даже краснела, когда в комнату входил Алкивиад, и родные не раз тоже переглядывались, улыбаясь. Но скоро и Аспазия привыкла, и достоинство, с которым Алкивиад вел себя, внушило всем уважение… Он с ней шутил по-прежнему, трогал даже ее волосы и обещал ей при самом Петале прислать им на свадьбу стихи из Афин. Он хотел сочинить их по образцу эпических песен эпирских горцев.
Мучимая ли его равнодушием или, напротив того, довольная его веселостью, Аспазия наградила его за день до отъезда так, как он этого и не ожидал…
Жена Николаки, которая была очень дружна с Аспазией, пригласила его посидеть на минуту на свою половину. Там была и вдова-невеста.
– Ты хочешь на свадьбу мою написать стихи, ты бы лучше песню на разлуку нашу написал! – сказала ему Аспазия, когда невестка вышла зачем-то и оставила их одних. Потом она встала, осмотрелась, покраснела вся и начала целовать Алкивиада крепче и страстнее, чем целовала его в саду…
Занавеска на дверях, однако, скоро колыхнулась, Аспазия отошла от него, приподняла занавеску и сказала невестке:
– Что ж ты так долго нейдешь?.. Алкивиад ждет тебя.
После этого самолюбие уже вовсе перестало мучить Алкивиада. Он видел, что Аспазия будет женой Петалы, потому что родные хотят этого и потому, что он богаче, но что сердце ее принадлежит ему, это он оживил Галатею.
Выезжать ему пришлось из Рапезы таким же прекрасным днем, каким пришлось и въезжать в нее в день Байрама. Но тогда был зимний ясный день; а теперь была весна: ярче зимнего зеленели долины между скал; синее зимнего был Амвракийский залив; апельсинные сады благоухали несказанно, тихо роняя на землю цвет… Веселее зимнего бряцали козы и овцы по холмам колокольчиками, и чище белела в полях родная фустанелла хлебопашца.
Еще раз прощаясь с этим краем и тихим и бурным, Алкивиад подумал о том, кто же поможет развитию его жителей, и вспомнил отца.
– Греко-Российской церкви мы поклоняемся, человече…
О союзе Эллады с Турцией против славян он уже и не думал: он не верил в него. Естественное чувство грека проснулось в нем; он уже не судил Турцию, как умел судить прежде; теперь всякий суд его кончался осуждением.
Он за все теперь готов был винить не столько турок, сколько государство турецкое…
И за разбой в самой Элладе, ибо в ее теперешних границах нет простора эллинской энергии, и за то, что христиане-архонты в Рапезе и других городах слишком сухи, и за то, что сыновья их робки, и за то, что скатерть в доме дяди не чиста, и за то, что дочери архонтов так холодны и безгласны в деле любви.
Он уже не презирал своих добрых гостеприимных родных за то, что они предпочли ему хамала – Петалу; он жалел их!
Врожденной во всяком греке ненависти к туркам он уже не противопоставлял теперь мечтательное и бесконечное будущее; он стал смотреть проще и, если хвалил он что особенно в родных и знакомых своих, то это здравое чувство, которое обращало их взоры на Север… Он вспоминал часто дорогой и притчу отца Парфения о земледельце неразумном, который не пашет широкого поля восточного, а смотрит все на гору каменистую, где живут бедные родственники богатого бея.
Проезжая через Превезу, Алкивиад опять остановился у доктора и сказал жене его:
– Вы были правы, кирия, Турция, все Турция виновата! Нет спора – те времена прошли давно, когда христианка боялась выйти на улицу, когда всякий мог оскорбить ее. Нет спора, никакой турок не мешает теперь христианским женщинам гулять, танцевать, развивать свой ум и сердце; турку нужно одно, чтобы не бушевали. Но, клянусь вам, кирия, вы все-таки правы. Эта тяжелая, угрюмая, вялая жизнь, которую ведут здесь наши женщины богатого круга, это отсутствие фантазии и изящного кокетства… Отчего все это? Вы правы, кирия, – это Турция. Источники этого кроются в дальнем прошедшем, в истории этого края. Один год свободы политической жизни и движения подействует глубже на самый быт и нравы, чем столетия того постепенного и медленного хода, который возможен теперь. Школы? Что такое школы без жизни и свободы нравов; я говорю о свободе нравов, проникнутой, однако, тою высокою нравственностью, которая сопровождает христианский идеал, которая так тесно связана с ним.
Докторша все это время стояла перед ним, почтительно внимая, и когда он кончил, сказала приятно:
– Садитесь, прошу вас. Как ваше здоровье? Алкивиад опять рассердился на нее и, быть может, ответил бы ей не совсем вежливо, если бы, к счастию, сам доктор не вошел в эту минуту.
Алкивиад с глазу на глаз излил ему всю свою досаду на общество архонтов в Турции и особенно на женщин.
– Турки лучше их! Я прежде о турках думал гораздо хуже: но о Турции думал несколько лучше, – сказал он искренно. – И едва ли вам покажется парадоксом, если я скажу вам, что чем лучше турки, как люди, сравнительно с нашими архонтами, тем, значит, хуже Турция, как держава, ибо христианину городскому и грамотному предоставлен в ней один лишь путь к влиянию – деньги и торговля. А одна торговля и торговля всегда понижает ум и дух!..
Доктор согласился с ним и прибавил, понижая голос (чтобы жена не слыхала его из другой комнаты):
– Грубость и холодность, друг мой, большая! По ремеслу моему, мне нередко доступны и турецкие гаремы. Я жил и в Константинополе. И что же? С досадой, со стыдом, с ужасом я должен сознаться, что турчанки милее, в них больше грации и жизни, чем в наших хозяйках! Властительное положение мусульман в государстве, открытый им военный путь, их прежнее богатство и роскошь оставили до сих пор следы. Турок умеет иногда быть великодушен, наш архонт никогда; турчанка умеет быть иногда гурией, балованным ребенком, цветком, украшающим жизнь… Жена бедного грека, вышедшего из ничтожества лишь трудом и скупостью, должна была стать лишь честною и скучною хозяйкой!.. Это явно!
– Послушайте, друг мой, – продолжал доктор, еще больше понижая голос и вздыхая. – Вы видели супругу мою? Она честная женщина: послушайте меня, и вы увидите ясно и поймете все, что я перенес. Супруга моя, по желанию отца ее, была обучена хорошо. Она знакома коротко с языком Гомера, Эврипида и Софокла. И что ж? Пусть этот разговор будет моей исповедью. Года два тому назад у нее сделались ужасные нервные припадки. Припадки эти доходили до безумия. Я повез ее в Константинополь. Там ее лечили. Во время приступов болезни она говорила целые отрывки из великих поэтов наших, декламировала, пела, говорила изящным языком. Из неприступных недр души поднялись забытые познания, фантазия парила, ум блистал. И вот ей стало опять лучше, и слова мои будут излишни, вы видели и поняли ее! Я помню, друг мой, как тогда, измученный заботами о болезни ее, испуганный мыслью, что мне суждено провести всю жизнь с умалишенною женщиной, я отвечал на вопросы моих товарищей по ремеслу. Господа! – сказал я им с отчаянием, – она на себя не похожа! Она вдруг стала умна и занимательна… Она говорит вещи, на которые я и во сне не считал ее способною! А теперь вы видите ее? Судите сами и радуйтесь, что вы не женились!