Александр Рекемчук - Мальчики
— Ко-о-о-лька! — заорал я, бросаясь к нему.
Мы обнялись. Мы сто лет не видались. Это был Колька Бирюков. Собственной персоной.
— Да чего же ты сам не зашел? — спросил я. — Дорогу забыл? Ну идем. Ребята, знаешь как…
— Нет, — нахмурился он. — Не могу. Времени, понимаешь, в обрез. Я ведь с поезда на поезд… А ты свободен?
— Я? Конечно.
— Ну и порядок.
Он оборотился, сделал знак.
Серая «Волга» с шашечками на борту и с погашенным огоньком, стоявшая невдалеке, послушно двинулась к нам.
— Куда? — спросил я.
— На Киевский вокзал.
— На Киевский? — удивился я. — Так это же рядом. Пешком можно… (Киевский вокзал и впрямь был совсем рядом — рукой подать. Тут ведь у нас все рядом.)
— Садись-садись. — Колька похлопал меня по плечу, открыл дверцу. Времени мало. С поезда на поезд.
Мы покатили.
— А ты куда едешь? — спросил я.
— В Трускавец. В санаторий.
— А… что у тебя?
Я невольно с испугом покосился на его живот. Мне было известно понаслышке, что в Трускавец ездят лечиться те, у кого "в животе всякие неполадки". Надо же, совсем молодой парень…
— Заболел, что ли?
— Нет, — отмахнулся Николай. — Просто, понимаешь, путевка горела в месткоме. Прислали путевку — никому не надо, не годится. А у меня как раз отпуск… Вот и пришлось ехать. Скука там, говорят.
Через пять минут мы были на Киевском вокзале.
Колька расплатился с таксистом и, как я заметил, дал ему сверх счетчика полтинник. Фу ты, ну ты!
Мы пересекли зал ожидания и вошли в роскошный ресторан, где гомонила публика, витало гулкое эхо и пахло жареным луком.
Сели за столик, покрытый жесткой белой скатертью. В стеклянной вазе были цветы — белые с желтым… нарциссы, что ли? Да, кажется, они так называются.
— Ну, как дела? — спросил Колька Бирюков, широко расположив на скатерти локти, наклонясь ко мне, потому что вокруг очень сильно галдели. — Как жизнь?
— Ничего, — ответил я. — Нормально.
— Заканчиваешь?
— Да, последний год.
— А это… — Колька щелкнул себя по кадыку. — Есть?
— Нет, — покачал я головой. — Нету. Давно нету.
— Понятно. Куда же собираешься двигать?
Я неуверенно пожал плечами.
То есть я мог бы, конечно, рассказать ему, Кольке Бирюкову, о своих намерениях. Поделиться с ним своими пока еще робкими планами, но… мне было просто неловко и стыдно тратить на эти пустяки драгоценное время, тем более что Колька сам говорил: времени в обрез, с поезда на поезд. И прежде всего надо было его самого расспросить о его делах, о его житье, обо всем, что было с ним за эти долгие годы… Я все еще не мог прийти в себя от неожиданности и поверить, что сейчас предо мною собственной персоной сидит не кто-нибудь, а именно он, Коля Бирюков, сидит себе, разложивши локти, и улыбается от уха до уха, как ни в чем не бывало.
Впрочем, нашу беседу прервал официант.
— Слушаю вас, — сказал он.
Колька раскрыл меню. Распорядился:
— Две селедки, два борща, двое котлет. Потом взглянул на меня и снова щелкнул себя по кадыку:
— А это?
— Что?..
Я уж было подумал, что он опять спрашивает, остался ли у меня голос. Но догадался, что он не об этом спрашивает, а о другом.
— Нет, — сказал я, слегка смутившись.
— Нет? Ну, тогда и я нет. Н_е_т, — объявил он выжидающему официанту. — Ситра дайте.
Все-таки он был мировой парень, Колька Бирюков. Железный друг.
— А ты как поживаешь? — спросил я, когда отошел официант. — Все там?
— Там. Хорошо поживаю. Вот уже четвертый год, северные получаю… И я теперь, Женька, между прочим, председатель месткома. В зверосовхозе.
— Иди ты, — не поверил я.
— Ей-богу, недавно выбрали.
Я сидел и хлопал глазами, все еще не смея поверить. Председатель месткома… Это просто поразительно, как у нас смело выдвигают молодежь. Вот теперь-то, небось, он и в самом деле Николай Иванович.
Нам принесли борщ. Горячий, красный, пахучий. Чудо, а не борщ.
— А собака твоя как поживает? — спросил я.
— Пон? — Колька полез в нагрудный карман. Достал оттуда тугой бумажник, вынул фотокарточку. — На, погляди.
С фотокарточки смотрел на меня, высунув язык, очень потешный пес, белый с черными пятнами, ужасно лопоухий и потому отдаленно смахивающий на самого Кольку Бирюкова. Отличный пес.
— Это я сам снимал, — пояснил Николай, похлопав кожаный футляр своего фотоаппарата. Потом достал из бумажника еще одну карточку, протянул мне. И вот еще, сам снимал.
С карточки смотрела на меня какая-то незнакомая девушка. С чуть раскосыми глазами, скуластенькая такая, широко улыбающаяся и тоже чем-то похожая на самого Кольку Бирюкова.
— А кто это? — спросил я.
— Это Люба. Моя жена.
Я балдел от минуты к минуте. Ну, надо же — с таким вот достоинством выдавать одно за другим: "Председатель месткома…", "Моя жена…"
— А почему она с тобой вместе не едет на курорт?
— Ей сейчас нельзя ехать, — ответил Николай. — Мы скоро ждем… сына либо дочку.
На сей раз, как мне показалось, Колька и сам немного засмущался: концы оттопыренных ушей явственно покраснели. Но, может быть, это вовсе не от смущения, а от гордости и счастья.
Да, передо мною сидел счастливый человек. Совсем уже взрослый человек, если принять во внимание только что выясненные обстоятельства, и еще не окончательно взрослый, коли у него краснеют уши. Во всяком случае, это был определившийся в жизни человек, который знает свое место и который знает себе цену.
Что я был перед ним?
И мог ли я доверить сейчас ему, старому другу, мои мечты, мои надежды и планы? Мне очень хотелось их поведать, потому что никому иному, кроме Кольки Бирюкова, я не мог бы до конца открыться.
Мне хотелось объяснить ему, что, кажется, мне не прожить на этом белом свете без музыки. Ну вот, когда оглох Бетховен — он ведь все равно не смог жить без музыки. Или Скрябин, сочиняющий прелюдию для одной левой. Да останься он без обеих рук, он зубами грыз бы клавиши, и они бы у него звучали!..
Так вот. Если бы мне все начинать сначала, вернуться на сто лет назад, если бы мне заранее знать, что я поеду из тихого Липецка в Москву и буду счастливым человеком, у которого есть голос, а потом стану несчастным человеком, у которого нет голоса, — кабы все это мне знать наперед и решать самому, я бы все равно поехал, да-да, поехал бы!
Я уже твердо решил стать музыкантом. И у меня были надежды, имелись кое-какие планы. Мне очень хотелось рассказать о них Кольке Бирюкову.
Но я не посмел.
Я боялся, что с Колькой Бирюковым могло приключиться то, что бывает иногда с людьми после горькой неудачи: они и оглянуться не хотят туда где им не повезло, ну разве затем, чтобы плюнуть…
И я постеснялся заводить этот разговор.
Тут нам принесли котлеты. С жареной картошкой и дольками соленого огурца. До чего же здесь здорово кормят — в этом роскошном ресторане на Киевском вокзале!
— Ну, а как поживает Владимир Константинович? — справился Николай.
Я вслушался в интонацию, с которой был задан этот вопрос, и для верности всмотрелся в Колькино лицо: не кроется ли за этим вопросом старая обида или мстительная насмешка?.. Но нет, ничего такого не крылось. В этом заданном вопросе был лишь искренний интерес. И даже более того, мне показалось, что в этом вопросе прозвучала та сдержанная почтительность, с какой председатель месткома должен справляться о том, как поживает директор.
— Хорошо, — сказал я. — Работает. Только иногда хворает — у него печень…
— Печень? — воскликнул Колька. — Так вот с печенью и надо ехать в Трускавец. Там как раз печени вылечивают. Ему туда путевку надо. А они, елки-палки, засылают путевки без надобности, где никому не годится… Вот и приходится мне самому ехать. Скука там, говорят.
— Ты бы на обратном пути зашел к нему, — посоветовал я. — К Владимиру Константиновичу. Он, знаешь как… Он до сих пор из-за тебя переживает.
Я из скромности умолчал о том, что нашему директору случалось переживать и по другим поводам.
— Что ж… может, и зайду, — сказал, поразмыслив, Николай. — Только на обратном пути. Мне на обратном пути много чего надо провернуть… Слушай, Женька, — вдруг озаботился он, — ты не знаешь, как сейчас в Москве насчет пианин?
— Каких пианин?
— Ну, я имею в виду — свободно с ними или записывают на очередь?
— Не знаю, — с сожалением признался я. Меня как-то в последнее время не сильно занимал этот вопрос. — А зачем?
— Купить надо.
— А зачем тебе?
— Да это не мне, — сказал Колька, и концы его ушей опять запунцовели. — Это не мне, а сыну… или дочке… еще неизвестно кому.
— А-а.
— Да, — сказал Николай. — У нас там, правда, еще нет музыкальной школы. Но я буду сам учить. Для начала сойдет: я ведь все помню.
Он опять наклонился ко мне и, пытая взглядом — верю я или не верю, повторил: