Великая война - Александар Гаталица
Вероятно, только Мехмед Грахо, тот самый патологоанатом, в морге которого и началась Великая война, думал иначе. Он почесывал на затылке немногие оставшиеся седые волосы и считал на толстых пальцах, по-детски их растопырив: в Зворнике тридцать, нет, сорок два дня, не меньше девяти обреченных в день, а потом в Белграде не меньше сотни, за исключением тех немногих, кому удалось спастись… Он нес ответственность не менее чем за пятьсот смертей, а как же все остальные доктора-смерть, генералиссимусы-смерть, химики-смерть? «Нет, большая погибель только начинается», — сказал он себе, не испытывая особенных угрызений совести.
Новый год шумных католиков, а за ним — тихих православных Грахо встретил в Сараеве, и обе эти даты значили для него немного. Для него гораздо более важным было то, что удалось найти ботинки, не жавшие его отечные ноги ни с одной стороны. «Молодец!» — похвалил он самого себя; так и закончился год одного патологоанатома.
1915
ГОД ТОРГОВЦЕВ
ЗАПАХ СНЕГА, СМЕШАННЫЙ С БОЛЬШИМИ УГРОЗАМИ
В Стамбуле человек должен прожить шесть дней, если он путешественник; шесть недель, если он житель Запада и хочет познакомиться с Турцией только с хорошей стороны; шесть лет, если он купец, неверный из Бейрута или Александрии, и хочет быстро разбогатеть; шесть десятков лет, если он правоверный купец и намерен осесть в Стамбуле; шесть веков понадобится ему и его потомкам, если они хотят раствориться в камнях мостовой, деревьях, воде и кровообращении этого города над водой, и шесть тысячелетий, чтобы стать падишахом, владыкой правоверных…
Так гласит народная мудрость, и торговец восточными приправами Мехмед Йилдиз часто повторял ее в чайных и в обществе досужих возниц. Сам он мог насчитать уже почти шесть десятилетий, проведенных на улицах Стамбула. Да, так он считал, поднимая свои толстые пальцы и отмечая десятилетия. Его отец, Шефкет Йилдиз, торговец тканями и мехами, перебрался в столицу из Измира в золотые времена реформ Махмуда II и здесь, на Галате, среди еврейских торговцев, открыл скорняжную мастерскую и солидную меховую лавку. Мехмед в это время ходил в руждию — исламскую начальную школу, а его мать была при смерти, что не мешало отцу целые дни — с утра до вечера — проводить в трудах. Он предлагал свои товары, как пророк, а не как купец. На каждый мех у него был особый взгляд. С легким поклоном султанского дегустатора вина он произносил «норка», подчеркнуто растягивая «р», когда показывал товар настоящему покупателю; уже чуть сильнее согнувшись в поясе, как какой-нибудь западный слуга, он важно произносил «соболий мех» словно «сервус»[13] и демонстрировал шкурку, подчеркивая ее тонкость; в полном поклоне произносил «горностай» и приглашал покупателя в заднее помещение мастерской, чтобы там за чашкой мятного чая договориться о цене.
И дела шли хорошо, вот только Шефкет Йилдиз становился все более одиноким и уже походил не сам на себя, а на кого-то другого. И когда его жена умерла от чахотки, и когда его сын Мехмед навсегда остался печальным и изувеченным, его глаза оставались сухими — он просто запирался на складе в Хасеки и уже на следующий день предлагал соболей, как настоящий еврей. Так Йилдиз еще в ранней молодости понял, что существуют турки, которые находят себя, и те, что вывихнуты из своих суставов. Первые остаются на месте в ожидании перемен, чтобы сломаться самим или сломать эти самые перемены. Представители второй группы отправляются изучать медицину и приходят к выводу, что она — враг человечества; уезжают, чтобы под фонарями Рима или Парижа стать западниками, и понимают, что Европа — враг ислама; они влюбляются в революцию, и обнаруживают: чем больше она обещает, чем больше ждут от нее в будущем, тем меньше она дает. Тогда эти, из второй группы, возвращаются, но — увы! — не могут попасть в свое гнездо, ибо форма, отлитая для них, давно треснула.
Этого торговец Мехмед Йилдиз боялся больше всего: того, чтобы стать вот таким другим и похожим на отца, который говорил, что для торговли стать другим — это хорошо, ибо меховщики продают не товар, а мечты и статус. Поэтому сын без сожаления продал отцовское дело, как только Шефкет Йилдиз перенес первый инсульт, без раздумий оставил общество евреев, последний раз спустился по холодным, обледеневшим ступеням Камондо и покинул Галату. Под Топкапы на деньги, вырученные от ликвидации меховой торговли, он открыл лавку по продаже приправ и специй, но отцовский образ мыслей и теперь продолжал ему угрожать, как будто он мог передаться ему по воздуху или по крови. Поэтому он хотел быть только турком и любить своих помощников. В конце концов ему стало казаться, что у него есть все, что он прочно сросся со своей формой, но Великая война на пороге его семьдесят шестого дня рождения и шестого десятка торговли в Стамбуле угрожающе показала, что он может присоединиться ко второй группе, к тем, кто после шестидесяти лет должны покинуть Босфор и пуститься в скитания без обличия и идентичности. Но все-таки он надеялся, что этого не произойдет. Пятеро его помощников были в армии, но на всех фронтах пока что было спокойно. Только бы прошла и эта зима, зима его плохого настроения, грозящая уже здесь, у ворот Азии, снегом и холодом. Говорили, что температура даже на уровне воды опустится ниже минус пяти, а ветер из Анатолии доносил запах снега, смешанный с большими бедами.
Сербская печать не сообщала, упала ли температура в Стамбуле ниже нуля. В Белграде между тем все замерзло: заледенело железо, стены Калемегдана превратились в ледяной камень, в земле невозможно было выкопать даже ямку для сдохшей кошки. Январь 1915 года принес с собой звенящую тишину после гибели целого поколения на Дрине и Сувоборе. Легкомысленные компании поющих скандалистов, славивших свободу в сентябре 1914 года, давно заразились тифом и поредели, а веселье с их уст уже унес зимний ветер, летящий с рек и несущий с собой стоны смертельно больных людей. Те, кто еще не заболел, — ни веселые, ни печальные — выходили на улицу, закутавшись во всякое тряпье. И дым из импровизированных печурок благотворительных обществ, казалось, обратился в воск и колыхался над головами добровольцев, предлагавших прохожим плохонький, но спасительно горячий чай.
«Ну и страшная же эта зима!» — обычно кричал с