Пора чудес - Аарон Аппельфельд
12
Последние дни дома — мы не знали, что это последние дни, — двери у нас стояли настежь, и чужие люди входили и выходили, как в коридоре канцелярии. Мама готовила на кухне бутерброды. Это были еврейские торговцы, объятые паникой, искавшие на своем пути минутного пристанища в нашем доме. Приходили также перезрелые, загнанные девы с следами пудры на скорбно-увядших лицах. И женщины с маленькими детьми; и еще всякие пропащие головы, уже меченные железнодорожной сажей, в том числе старики из среднего сословия. Наш дом казался им островом, не затопленным волнами несчастья. Странное дело, никто не мог объяснить, что с ним случилось. Как он сюда попал и куда, в сущности, собирается податься. Некоторые были еще прилично одеты, у других уже несло от платья потом и машинным маслом. И, как в любом месте, где пахнет бедой, так и тут занимались куплей-продажей и обменивались слухами и унылыми анекдотами.
Отцовские фантазии и теперь не прекратились. Он лихорадочно писал и шлифовал написанное. Весь гнев его был направлен на самого себя, на уродливые плоды его творчества. Запершись у себя в кабинете, он работал и днем и ночью, и таким образом, выступил на борьбу с злыми духами, которые с лета не переставали сотрясать своими ударами наш дом.
И когда все вокруг вопило о беде, из Вены пришли два письма и поселили в отце новые надежды. Были это, как оказалось, письма баронессы фон Дрюк, подруги молодости отца, которая возобновила свой литературный салон и раздобыла огромные деньги на выпуск нового журнала.
Мама не обрадовалась. Словно понимала, что это лишь осенний мираж, насмехающийся над фантазиями отца. Она прилежно делала свое дело: ежедневный визит в больницу, еженедельный визит в сиротский приют и бутерброды для перепуганных торговцев, которые шли и шли. Мама все больше замыкалась, уходя в эти занятия и не желая отказаться ни от единого из них. Радости в этом деле не было, лишь неуклонность, на которую ее словно осудил кто-то. Отца с нами больше не было. Он ушел и пропал во мраке, заполонившем его окончательно.
В городе был дом для престарелых, ужасно запущенный, с годами заброшенный совершенно. Старики иногда устраивали набеги на городские улицы просить милостыню. Упрямые, гордые старики; и муниципальные инспекторы вели с ними тяжкую борьбу. В один из холодных осенних дней прибыли подводы и забрали стариков. Подводы парадным шествием проследовали по Габсбургскому бульвару. Старики махали костлявыми руками, руками, исполненными какого-то злорадства. По-видимому, им пообещали хорошие условия в другом месте, и они поверили. Вереница неспешно двигалась на станцию. Мама провожала их у дверей, пока они не исчезли из вида. Что означает это событие, не знал никто, но мама о чем-то догадывалась, по-видимому, так как с тех пор не переставая распределяла носильные вещи, готовила бутерброды. Во всех ее движениях сквозило странное, аскетическое благочестие, как у человека, сознательно наложившего на себя обет самоизнурения.
В один из вечеров она привела домой Хельгу. Это была девочка моего возраста, из местного приюта для подкидышей. Приюту предстояло перемещение, и мама единолично приняла решение взять ее к себе. Нельзя сказать, чтобы девочка была очень красивая или симпатичная. Неправильные черты лица, и лоб низковатый, но, кроме этого, ничего заметного. Так и она прибавилась к сумятице последних дней. Никто не подозревал, что дни эти последние, лишь от маминой благотворительности несло каким-то особым запахом, причем мама старалась почему-то, чтобы все замечали ее дела. Она распекала торговцев-странников, точно это были не чужие люди, а родная кровь, которой необходимо поставить на вид ее недостатки. Она отдавала все, что могла, но она это не делала с легким сердцем.
И моя учеба во время этой, последней, сумятицы не прекратилась: плебеи и патриции. Уравнения с двумя неизвестными, и те вековечные бассейны, у которых два крана и которые не иссякнут никогда. Контрольные за неделю и за полмесяца, с тем, чтобы ничего не упустить и теперь. Мама следила за аккуратным приготовлением уроков.
А по вечерам Хельга рассказывала мне об удивительном мире под названием приют для подкидышей, о длинной спальне под названием дортуар, о столовой, служившей в случае надобности залом для торжеств, о злых директрисах и о работнике прачечной, который приставал к девочкам. Она говорила безыскусно, как человек, который рассказывает быль. Временами ее лицо загоралось лукавой улыбкой, точно у девушки, сведущей уже в некоторых тайнах. Но более всего она боялась школьной науки, и, если и питала надежду, что когда-нибудь от нее избавится, то знала теперь, что здесь-то ничего в этом смысле не изменится. После обеда она помогала маме готовить бутерброды или раздавать одежду. За свою короткую жизнь, бросавшую ее из одного приюта в другой, она научилась приспосабливаться ко всему на свете, и у нас прилагала старания лишь к тому, чтобы выказать довольный вид.
Однажды ее поймали на краже. Несколько медяков, которых едва хватило бы на коробку конфет. Мама, однако, обошлась с ней чрезвычайно круто. Помнится, она ей сказала: ”Мы не богаты, но некоторую опрятность соблюдаем. Этого у нас не отнимут”.
Хельга плакала, колотила себя по голове, клялась в жизни больше не брать чужое. Мне Хельга заявила вечером, что не она украла — это бес, который сидит в ней и временами берет над нею верх, он украл, она бы не стала красть. Она знает, что красть нельзя. Странно, как она говорила о себе. Однажды спросила у меня, не евреи ли мы.
— Как ты угадала?
— Угадала.
— Евреи избалованные, правда?
— С чего ты взяла?
— У нас так говорили.
— И что еще говорили?
Она прыснула:
— Не могу повторить, это неприлично.
— А ты сама, ты тоже еврейка?
— Не знаю. — Она снова рассмеялась. — У нас, у воспитанников приюта для подкидышей, нет родителей, и мы не знаем, чьи мы.
Я быстро установил, что у нее есть свои слова, слова, которые смешат ее, и слова, от которых у нее