Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
И восторженный воробей растерянно пискнул, повертел головой, весь как-то надулся и притих, опустив нос.
Я тихонько постучала по окну. Он даже и не вздрогнул. Ого! Дело серьезное…
– Воробей! Бросьте! Вас не поняли? Поэт должен быть одинок. Грубое существо обиделось на ваш неловкий жест, которого вы, поэт, даже не заметили. Если бы вы были человеком, вы наделали бы еще больше бестактностей. Вы, наверно, вывернули бы графин красного вина на новое платье своей воробьихи… Ну! Поднимите клюв! Попишите о солнце, о лазури, о весне. За твердой, непроницаемо-прозрачной стеной вас кто-то невидимый будет ласково слушать…
Торжественный выезд: сын нашего булочника тащит через дорогу на середину бульвара свой автомобиль.
Автомобиль в метр длины. Владельцу пять лет.
Внутри автомобиля педали, которые надо вертеть ногами. Есть и гудок. Чудесный автомобиль!
За сыном булочника семенит мальчик поменьше. Он все норовит помочь, принять участие, хоть как-нибудь примазаться к этому делу. То забежит с одного бока, то с другого. Вот нагнулся и, оттянув рукав своей курточки, спеша и стараясь, потер колесо.
Хозяин мрачно отстранял рукой каждое его поползновение. А за то, что тот осмелился вытереть рукавом драгоценное колесо, – даже рассердился и толкнул нахала в грудь.
Вот он уселся, затрубил и поехал.
А тот, другой, бежал рядом. Бежал рядом и улыбался восторженно и жалко, гордясь, что он не совсем чужой этому великолепию, что он вытирал, и его даже в грудь толкали… Вот владелец остановился. Он не умеет круто поворачивать. Он вылезает и повертывает весь автомобиль руками.
А тот, другой, помогает, хотя его и отталкивают, и грубо что-то втолковывают – вероятно, что машина – это вещь нужная и дорогая, и кто попало дотрагиваться до нее не должен. Потом владелец снова уселся и закрутил ногами. А тот – ведь эдакий негодяй! – потихоньку вытер-таки какую-то пылинку сзади на крыле. И опять побежал рядом, спеша и спотыкаясь…
Вы думаете, что так и определится судьба этого мальчика? Бежать за чужой колесницей, прислуживать чужой удаче, бескорыстно, восторженно?
Ну нет!
Если умеете смотреть через твердую прозрачную стенку, вы давно знаете, что делается потом с этими забитыми, кроткими мальчиками.
Никогда, во всю долгую человеческую жизнь, не забудет мальчик этого чужого автомобиля, за которым, презираемый, бежал в восторге горьком и пламенном. Не забудет и не простит.
С годами в душе его все ярче, богаче, пышнее будет делаться этот торжествующий автомобиль, все униженнее и обиженнее эта маленькая фигурка, которая бежит, задыхаясь и спеша.
Какой огромной платы потребует он от жизни! И все будет мало.
Всегда будет ему казаться, что какая-то яркая, торжествующая колесница мчит избранных к несказанной, нечеловеческой радости, а он бежит сзади, презренный и жаждущий.
С каким наслаждением будет он унижать других и карабкаться вверх, хватая, отнимая все, что зацепят жадные руки, чтобы только накормить свое голодное сердце.
Конечно, он забудет и булочникова мальчишку, и его игрушку, но, может быть, много лет спустя станет ему сниться какой-то маленький детский автомобильчик, и потом весь день он будет тосковать тяжело и злобно, и не поймет почему, и, как бы высоко не вознесла его жизнь, почувствует себя ничтожным и обиженным. Потому что надо было в том далеком прошлом (вот сейчас, сейчас.) как-то избыть свое унижение, а колесо времени вертится только в одну сторону, и нет такого счастья в мире, которое могли бы мы бросить назад, покрыть им, угасить навеки…
Никогда судьба не искупит своего зла.
Какое, может быть, чудовище создается под щебет воробьев двумя играющими сейчас, в этот ветреный весенний день, детьми…
У подъезда стоит консьержкин внук.
Я его знаю.
У него огромные глаза, худенькое ушастое личико, вся фигурка устремленно-восторженная. И у него длинные романтические кудри до плеч.
Всю зиму с ним играла маленькая толстая девочка, дочь лавочницы. Недавно ее увезли, и он целые дни стоял один у подъезда, заложив руки за спину и прижавшись к стене.
Тогда кто-то подарил ему большую заводную бабочку. Бабочка жужжала и билась в руке, как живая. Он немножко боялся ее, когда она так билась, но когда успокаивалась – робко гладил ее твердые, блестящие крылья.
– Ле пти муазо…[38] – шептал он.
Он считал ее птицей, а «муазо» было среднее между oiseau[39] и moineau[40]. А может быть, просто еще не мог выговаривать.
– Ты скучаешь без маленькой Сильвы? – спросила я у него.
Он поднял свои длинные ресницы и показал в своих огромных глазах такую нежную, глубокую печаль, какую взрослые никогда не дают увидеть. Взрослые прячут ее, опуская веки…
– Сильва…Сильва… – и он лепетал что-то, волнуясь и краснея.
Я с трудом поняла. Мысль эта была очень сложная: если бы Сильва не уехала, она стала бы заводить пружинку «пти муазо» и сломала бы «пти муазо». Так что, в общем, выходило даже как будто все к лучшему.
Теперь, значит, можно будет, наконец, спокойно жить и работать.
Вот он сейчас стоит у стены. Одна рука за спиной, в другой «муазо».
У «муазо» недвижно висят оба крыла. С ним дело конченное.
Что же теперь?
Как утешает себя маленький человек?
Уходит любовь, жизнь опустошается.
– Ну что ж? – говорят. – Тем лучше. Она ведь только мешала. Все эти Сильвы всегда перекручивают пружины.
– О чем ты так задумался? – часто говорит поэту нежный голос Сильвы. – Ты даже побледнел. Наверное, что-нибудь сочиняешь?
Кррак! – пружинка сломана. Ну разве можно спрашивать поэта, «не сочиняет ли он что-нибудь?»!
Они мешают жить! Они закрывают жизнь своими руками, поцелуями и глупостью…
Маленький мальчик стоит, прижавшись к стене. В руке у него сломанные кусочки раскрашенной жести его «муазо», на котором он рассчитывал утвердить основу жизни, одинокой, свободной и разумной.
Он вытянул тонкую шею, приподнял брови печально и недоуменно…
Он думал… о Сильве…
Дикий вечер
У Афанасия Евмениевича была в нашем городе в рядах своя лавка красного товара, досталась ему от отца, бывшего офени и коробейника. Поэтому и на вывеске обозначено было:
«Лавка Евмения Харина, по народному прозванию Мины».
Никто лавку харинской и не звал, а всегда говорили «у Мины».
– Купила у Мины зеленого бур до на юбку…
Афанасий был купец хитрый и при покупателе говорил с приказчиками на офенском языке.
– Афанасий Евменьич, – скажет приказчик, – почем для барыни Манчестер?
– Размечай по полтора хруста, – ответит Харин.
Заметьте – «хруста», а не рубля. Ну, барыня, конечно, и не понимает.
Или скажет:
– Торопи ее, не задерживай, скажи, что пора забутыривать дудерку.
Ну, кто тут догадается, что дудерка – это лавка, а забутыривать – закрывать?
Вот этот самый хитрый купец перехитрил и меня, всучив мне совершенно дрянную таратаечку.
– Ну, – сказал, – повезло вам, барынька. Есть у меня для вас таратаечка, английский шарабанчик. Сам бы, как говорится, ел, да хозяин не велит. Новенькая, высокий фасон. Для меня малопоместительна, а вам для прогулочки лучше и на заказ не сделают. Вот когда надумаете на Горушку в гости съездить, я туда вас подвезу, так вы и попробуете, что у меня за таратаечка.
Потом все посылал своего мальчишку узнавать, не собираюсь ли я на Горушку.
Наконец сговорились, и он заехал за мной.
Таратаечка была двухколейная, черная, дико высокая – прямо эшафот. Перед самыми коленями перильца, сиденье высокое.
– Шик-с! – говорил Харин. – Барский выезд! Поехали ничего себе.
– На ходу-то как легка! – любовался Харин. – И высоко, все тебе видать, и тебя отовсюду заметно. Барский выезд.
Щурил лукавые зеленые глаза, рыжая бородища по ветру веером. Уговорил.
Назад отвезти он меня не мог – торопился по делам.
– Горушинские доставят. А я вечером таратаечку к вам пришлю, и задаточек получить прикажите.
Дня через два велела я запрячь Воронка в эту самую новую таратаечку и поехала одна на Горушку.
Для начала поняла, что влезть в нее – чистая беда. Ступенька приходилась почти на высоте пояса. А Воронок – лошадь неспокойная, и даже в удобный экипаж не дает сесть – дергает. Ну, да кто-нибудь ее всегда подержит.
Ехать все время в гору – оттого и называлась усадьба Горушка.
Жили там очень милые люди: близорукий молодой человек, собиравший грибы с биноклем, и две барышни. Одна считалась красавицей, другая уродом, но я за много лет знакомства так и не поняла, которая именно красавица, которая урод…
Воронок нервничал, пугался грачей, луж, кучек щебня у краев дороги. Поднялся ветер, загудел в телеграфной проволоке.