Максим Горький - Том 27. Статьи, речи, приветствия 1933-1936
Время повелительно требует строжайшей точности формулировок, и у нас есть где, есть у кого учиться искусству этой точности. Мы живём в напряжённой героической и успешной работе строительства нового мира и живём в состоянии непрерывной войны со старым миром, звериная ненависть которого растёт вместе с нашими победами, вместе с нашим всё быстрее растущим влиянием на пролетариат всех стран. Как вся работа нашей партии, наша литература — боевое революционное дело. Её задача: борьба против прошлого в настоящем и утверждение социалистических достижений настоящего как ступени на высоту социалистического будущего. Выполнимы ли эти задачи посредством многословия, пустословия и набора уродливых слов из мещанского лексикона провинции? Прошу понять: я говорю не о смысле книг, — это дело критиков, — я говорю о необходимости технически грамотного отношения к работе, о необходимости бороться против засорения языка мусором уродливо придуманных слов, о необходимости учиться точности и ясности словесных изображений. Литературный и речевой язык наш обладает богатейшей образностью и гибкостью, не зря Тургенев назвал его «великим, прекрасным». Нельзя ссылаться на то, что «в нашей области так говорят», — книги пишутся не для одной какой-то области. В нашей огромной стране существуют места, ещё слабо освещённые огнями Октября, тёмные места, где население продолжает употреблять плохо освоенные слова чужих языков, безо́бразные слова. Процесс освоения иноязычных слов вполне законен тогда, когда чужие слова фонетически сродны освояющему языку. За годы революции нами созданы и освоены десятки чужих слов, например: листаж, типаж, вираж, монтаж, халтураж, но это потому, что раньше мы освоили слова: паж, багаж, кураж, а ещё раньше в наш язык вкоренились слова: страж, кряж, тяж и т. д. Вполне естественно заменить слово «прави́ло» более кратким английским — «руль». Все языки стремятся к точности, а точность требует краткости, сжатости.
После 1812 года два французских слова «шер ами» [3] остались в нашем языке как одно «шерамыжник», сделанное по типу: подвижник, книжник и т. д. Шерамыжник значит: попрошайка, надоедник, обманщик, вообще — жалкий и ненадёжный человек, и в этом слове заключено сложное впечатление, которое вызывалось пленными французами. Слово «грипп» легко вошло в речевой обиход потому, что у нас есть: скрип, хрип. И всегда причиною освоения слов чужого языка служит их краткость и звуковое родство с языком освояющим.
Нет никаких причин заменять слово «есть» блатным словом «шамать» и вообще вводить в литературу блатной язык. Нет смысла писать «бубенчик звеникает», когда имеются более точные звукоподражательные определения: брякает, звякает, бренчит. Я предлагаю молодым литераторам обратить внимание на «частушки» — непрерывное и подлинно «народное» творчество рабочих и крестьян. Много ли мы найдём в частушках провинциализмов, уродливых местных речений и бессмысленных слов? Отбросив в сторону подражания частушкам, сочиняемые свободомыслящими мещанами и скептически настроенными шутниками, мы увидим, что частушки строятся из чистого языка, и, если иной раз слова в них сокращены, изменены, это делается всегда в угоду ритму, рифме.
Разговорчики о необходимости обогащения русского языка подозрительны по своей искренности и безрезультатности, если не считать положительным результатом засорение языка хламом. Весьма многие литераторы восхищаются словотворчеством Велемира Хлебникова и Андрея Белого, однако не заметно, чтоб кто-нибудь из восхищающихся пользовался лексиконом названных авторов. Я — не поклонник Хлебникова и Белого, на мой взгляд, оба они творили словесный хаос, стремясь выразить только мучительную путаницу своих, узко и обострённо индивидуальных ощущений. Однако это были талантливые люди, и у них можно бы кое-чему поучиться. Но — как видно — учиться мы не очень любим. А вокруг нас большие тысячи молодёжи охвачены жаждой знания, пролетариат быстро укрепляет и развивает силы свои, создавая новую интеллигенцию, она уже предъявляет к литературе всё более высокие и серьёзные требования, и у нас вполне возможно такое положение, при котором массовый читатель будет идеологически и культурно грамотнее писателей. Повторяю ещё раз: идеологически и художественно точное изображение нашей действительности в литературе повелительно требует богатства, простоты, ясности и твёрдости языка.
Теперь о «бойкости». В понятие «бойкость» вместе с быстротой соображения и поступков всегда включается легкомысленное, поверхностное, непродуманное отношение к людям, к различным явлениям жизни. Бойкий человечек торопится показать себя людям не похожим на них, обратить на себя внимание ближних, высунуться вперёд, пококетничать словом, новеньким костюмом и даже лохмотьями старого. Лохмотья тоже могут украсить человека, и мы знаем, что среди нищих есть немало таких, которые отлично умеют рисоваться своей нищетой. Известно также, что есть люди «нищие духом»; они считают основным достоинством и украшением пережитые ими неудачи, несчастия и, желая показать миру свою исключительность, назойливо рассказывают о своих личных страданиях, не умея — а иногда и сознательно не желая — выявить общесоциальные причины, коими эти страдания обусловлены. Не желают потому, что боятся поставить себя в бесконечный ряд «страдальцев» и признать для себя необходимость активного участия в борьбе против источника всех страданий. Не желают потому, что им больше всего «по душе» роль живых, двуногих «укоров» людям, которые деятельно разрушают привычные для эстетов страдания, мрачные «достоевские» условия жизни, достоевскую философию ценности страданий. Не желают, наконец, потому, что «пусть мир погибнет, а мне чтобы чай пить». Все эти красавцы воспитаны и неизлечимо отравлены обществом лавочников, в котором, как известно, «человек человеку — волк». Бойкий человек — духовный родственник им, ибо он — индивидуалист и едва ли излечимый.
Как заявляет он о себе в нашей советской литературе, которая работает накануне организации бесклассового общества, которое будет построено на ярких индивидуальностях, но не может и не должно включить в себя представителей мещанского индивидуализма и анархизма?
Я довольно хорошо знаю тип дореволюционного литератора; в большинстве — это малоприятный тип, мягко говоря. Но я утверждаю, что дореволюционный литератор не употреблял так часто и громко местоимение «я», как это принято нашими литераторами из разряда бойких…
Если прислушаться к шуму в текущей литературе — услышишь, что в нём преобладает звук «я». «Я начал писать», «я пишу», «я кончил», я-я-я! Ожидаешь, что скоро начнут рассказывать: «я поругался с женой», «я ходил в баню», «я видел себя во сне Габриэлем д'Аннунцио» и т. д. Торопливое стремление заявить о бытии своём и деяниях своих приводит к тому, что человек, написав первую часть книги и видя, что она не обратила на себя должного внимания, пишет не вторую её часть, а новую книгу. Это — не редкий случай, и это очень плохо, ибо говорит о том, что человек вовсе не увлечён материалом первой своей книги и что ему всё равно о чём писать, лишь бы сделать шум и вкусить от «фиала славы».
Наиболее шумным писателем из группы бойких у нас является драматург Вишневский. Он именует» себя «новатором» в области драматургии. Он находит, что сотоварищи его «переписывают» Толстого, Ибсена, Достоевского, Чехова, Гоголя, Рышкова, и он написал «Оптимистическую трагедию» по форме пьес Леонида Андреева «Царь Голод», «Жизнь человека». Ничтожного Рышкова Вишневский поставил рядом с Толстым и Гоголем, очевидно, для «унижения» классиков. По построению своему Вишневский сроден «почвенникам», а эти последние утверждают, что «писать надо метлой», «жиром» и т. д. Бескультурье «почвенников» мешает им ознакомиться с мотивами, источниками и материалом творчества классиков, которые отлично могли бы научить их, как честно и серьёзно следует работать. Но, не торопясь учиться, «почвенники» спешат учить «начинающих» писателей, причём обучение сводится к захваливанию и посредством захваливания — к порче молодёжи.
Далее: считающий себя «новатором» Вишневский даёт на 27 странице «Оптимистической трагедии» случай с кошельком, в краже которого женщина обвинила матроса, — за что товарищи убили его — не воруй! — а затем нашла кошелёк у себя в кармане, за что матросы убили её — не ошибайся! Случай этот дан в одном из рассказов Ивана Вольнова с той несущественной разницей, что действуют не матросы, а солдаты в «теплушке» на ходу поезда и что женщина — старуха. Для новатора такое совпадение фактов — странно. Вишневский — против реализма, он за «новые формы». Но у него матрос говорит женщине: «Выспаться на тебе хочу», а это как раз реализм, да ещё грубейший и притом — ненужный. Такой же реализм заключён в отвратительной фразе Сиплого: «Революционный сифилитик лучше здорового контрреволюционера». И вся пьеса глубоко реалистична не только по разнузданно грубому языку, но и по смыслу её. Смысл — бесстрашная гибель отряда матросов-революционеров. Да, это — трагедия, хотя «новое» толкование трагедии как литературной формы Вишневским весьма спорно и туманно. При чём здесь «оптимизм»? Ведь погибают не враги! Вообще попытка Вишневского выступить в роли Теофиля Готье едва ли может быть признана удачной. Он хочет быть романтиком, о чём и кричит на протяжении всей пьесы, а также и в стенограмме, приложенной к ней.