Леонид Андреев - Том 1. Рассказы 1898-1903
В комнатке было темно, и только неясно желтел четвероугольник окна, в которое падал свет от фонаря, стоявшего у богатого дома. На хозяйской половине также горел огонь, так как от узенькой щели в перегородке на пол ложилась светлая полоса, опоясывая кончик стоптанной туфли. Успокоившись от страшного сна, Андрей Николаевич услыхал за стеной тихий шепот и узнал голос хозяйки. В нем сквозили сострадание и боязнь, что ее услышит тот, о ком она говорила, хотя он был отделен от нее расстоянием улицы и толстыми стенами.
— Ах, кровопивец, ах, аспид! — шептала хозяйка. — Ушла бы ты от него совсем, ну его к ляду!
Наташа ответила, и ее низкий голос, громкий и размеренный, и слабое трепетание в нем не были замечены ни хозяйкой, ни притихшим за перегородкой жильцом.
— Куда уйти-то?
«Ага, нашла коса на камень! — подумал Андрей Николаевич, вспоминая свой сон. — Он тебе спуску не даст, не то, что я».
— И вправду, куда идти? — с готовностью согласилась хозяйка. — Вот и мой тоже. Пропасти нет на эту водку.
Хозяйка оборвала речь, и в жутко молчащую комнату с двумя бледными женщинами как будто вползло что-то бесформенное, чудовищное и страшное и повеяло безумием и смертью. И это страшное была водка, господствующая над бедными людьми, и не видно было границ ее ужасной власти.
— Отравлю его, — сказала Наташа так же громко и размеренно.
— Что ты, что ты! — забормотала хозяйка. — Не для себя терпишь, а для ребенка, — его-то куда денешь? Ты оставайся ночевать у нас, я тебе в кухне постелю, а то мой опять будет колобродить. А к глазу, на вот, ты пятак приложи — ишь ведь как изуродовал, разбойник… Постой, кажись, жилец проснулся…
— Это кикимора-то? — спросила Наташа громко, точно желая, чтоб ее слышали за перегородкой.
— И впрямь кикимора, — шепотом согласилась хозяйка. — Пойду самовар ставить и тебе в чайнике заварю. Ах, разбойник, что наделал-то!
«То Сусли-Мысли, то кикимора — вот дурачье-то, — рассердился Андрей Николаевич. — Вот как пожалуюсь Федору Ивановичу, он тебе покажет кикимору. Дура полосатая!»
Он подошел к окну и открыл половинку. В комнату ворвался теплый ветер, пахнущий сыростью и гниющими листьями, и зашелестел бумагой на столе. Слышно стало, как скрипит дерево о железную крышу и шуршит мокрая зелень. К богатому дому подъезжали один за другим экипажи, и из них выходили мужчины в цилиндрах и дамы в широких ротондах и с белыми платками на головах. Подбирая шумящее платье, они входили на крыльцо. Массивная дверь широко распахивалась и выпускала на улицу столб белого света, зажигавшего блестки на металлических частях экипажа и упряжи. Дом стоял безмолвный и темный, но чудилось, как сквозь тяжелые ставни, закрывающие высокие окна, сияют зеркальные стекла и вечно живые цветы радуются свету, движению и жизни. Несколько экипажей остались ждать господ, и кучера, раскормленные, важные, с презрением смотрели с высоты своих козел на темные покосившиеся домишки.
Напившись чаю и четким красивым почерком переписав казенную бумагу, Андрей Николаевич начал готовиться к новому сну, для чего перестлал постель и взбил подушки. За перегородкой Федор Иванович бурчал сокрушенно и раздумчиво:
— Дело вот в чем: двух копеек я так-таки и не разыскал.
— О, господи!..
Нужно было закрыть ставню, и Андрей Николаевич прошел на улицу. Экипажи еще стояли, и кучера грузными и сонными массами темнели на козлах. В большом доме глухо рокотали ритмические звуки рояля и минутами стихали, относимые порывом ветра. И этот же ветер приносил на крыльях свои новые звуки, явственно слышные, когда переставало скрипеть дерево. То были печальные и странные мелодические звуки, и не руками живых людей вызывались они в эту черную ночь. Легкие, как само дуновение ветра, они то нежно молили, то плакали, и умолкали с жалобным стоном, то, гневно ропчущие, поднимались к небу с угрозой и гневом. Словно чья-то страдающая душа молила о спасении и жизни и гневно роптала.
«Противная штука!» — рассердился Андрей Николаевич. В одном этом отношении он не разделял вкусов владельца большого дома, и, когда тот поставил на крышу арфу и ветер начал играть свои печальные песни, он никак не мог понять, — зачем нужны эти песни человеку с белыми зубами и яркой улыбкой?
«Ужасно противная штука! — повторил Андрей Николаевич и, понизив голос, добавил: — Чего только полиция смотрит».
С чувством человека, спасающегося от погони, он с силой захлопнул за собой дверь кухни и увидел Наташу, неподвижно сидевшую на широкой лавке, в ногах у своего сынишки, который по самое горло был укутан рваной шубкой, и только его большие и черные, как и у матери, глаза с беспокойством таращились на нее. Голова ее была опущена, и сквозь располосованную красную кофту белела высокая грудь, но Наташа точно не чувствовала стыда и не закрывала ее, хотя глаза ее были обращены прямо на вошедшего.
— Сколько лет, сколько зим! — проговорил Андрей Николаевич, бегая глазами по комнате и совершенно размякнув, точно из него вынули все мускулы и кости. — Как поживаете?
Наташа молчала и смотрела на него.
— Я ничего, слава богу.
Наташа молчала. Андрей Николаевич хотел передать поклон супругу, к чему его обязывало чувство вежливости, но сейчас это было неудобно. Наташа, очевидно, нуждалась в утешении, и потому он сказал:
— Какой у вас хорошенький мальчик. Ваня, кажется? Иван Иванович, значит. У нас тоже есть чиновник, которого зовут Иван Иванович. И вообще, знаете ли, милые ссорятся, только тешатся, а перемелется, все мука будет.
Наташа молчала, а мальчик, смотря с недоверием на неловкую фигуру чиновника, затянул ноющим голосом:
— Мамка-а, боюсь.
— Убирайтесь вон! — сказала Андрею Николаевичу Наташа и, когда он быстро прошмыгнул, подбирая полы халата, добавила вслед: — Тоже лезет, кикимора!
«Почему именно кикимора? — размышлял Андрей Николаевич, располагаясь спать и опуская огонь в лампе. — Этакое глупое слово, — ничего не обозначает. И как непостоянны женщины: то милый, неоцененный, а то — кикимора! Да, с норовом баба, недаром учит ее Гусаренок. Спокойной ночи, маркиза Прю-Фрю».
Так развеселял он себя и иронически кривил бескровные губы. Но, лишь только мигнула в последний раз лампа и комната окунулась в густой мрак, невидимой силой раздвинуло стены, сорвало потолок и бросило Андрея Николаевича в чистое поле. Огненные, искрящиеся круги прорезывали темноту; светлые, веселые огоньки вспыхивали и плясали, и всюду, то далеко, то совсем надвигаясь на него, показывались и бледное лицо Гусаренка с красной полоской крови, и страшный диск месяца, и лицо Наташи, прежнее милое лицо. Жалость к себе и обида охватили Андрея Николаевича.
«Как нехорошо все это устроено, — стонал он. — Не нужно мне Наташи, ну ее к черту, эту Наташу! Так и знайте — к черту!»
Энергичным жестом Андрей Николаевич надвинул на голову толстую подушку и почти сразу успокоился. И образы и звуки исчезли, и стало тихо, как в могиле.
С улицы проникал слабый свет фонаря. Экипажи еще стояли, и сонные кучера с презрением смотрели с высоты своих козел на низкие покосившиеся домишки и лениво зевали, двигая бородами. Непривязанная ставня продолжала хлопать, и в минуту, когда переставало скрипеть дерево, неслись жалобные звуки и роптали, и плакали и молили о жизни.
8 июня 1899 г.
Валя*
Валя сидел и читал. Книга была очень большая, только наполовину меньше самого Вали, с очень черными и крупными строками и картинками во всю страницу. Чтобы видеть верхнюю строку, Валя должен был протягивать свою голову чуть ли не через весь стол, подниматься на стуле на колени и пухлым коротеньким пальцем придерживать буквы, которые очень легко терялись среди других похожих букв, и найти их потом стоило большого труда. Благодаря этим побочным обстоятельствам, не предусмотренным издателями, чтение подвигалось с солидною медленностью, несмотря на захватывающий интерес книги. В ней рассказывалось, как один очень сильный мальчик, которого звали Бовою, схватывал других мальчиков за ноги и за руки, и они от этого отрывались. Это было и страшно и смешно, и потому в пыхтении Вали, которым сопровождалось его путешествие по книге, слышалась нотка приятного страха и ожидания, что дальше будет еще интереснее. Но Вале неожиданно помешали читать: вошла мама с какою-то другою женщиной.
— Вот он! — сказала мама, глаза у которой краснели от слез, видимо недавних, так как в руках она мяла белый кружевной платок.
— Валечка, милый! — вскрикнула женщина и, обняв его голову, стала целовать лицо и глаза, крепко прижимая к ним свои худые, твердые губы. Она не так ласкала, как мама: у той поцелуи были мягкие, тающие, а эта точно присасывалась. Валя, хмурясь, молча принимал колючие ласки. Он был недоволен, что прервали его интересное чтение, и ему совсем не нравилась эта незнакомая женщина, высокая, с костлявыми пальцами, на которых не было ни одного кольца. И пахло от нее очень дурно: какою-то сыростью и гнилью, тогда как от мамы всегда шел свежий запах духов. Наконец женщина оставила Валю в покое и, пока он вытирал губы, осмотрела его тем быстрым взглядом, который словно фотографирует человека. Его коротенький нос, но уже с признаками будущей горбинки, густые, не детские брови над черными глазами и общий вид строгой серьезности что-то напомнили ей, и она заплакала. И плакала она не так, как мама: лицо оставалось неподвижным, и только слезы быстро-быстро капали одна за другою — не успевала скатиться одна, как уже догоняла другая. Так же внезапно перестав плакать, как и начала, она спросила: