Михаил Салтыков-Щедрин - Том 17. Пошехонская старина
Улита стояла ни жива ни мертва. Она чуяла, что ее ждет что-то зловещее. За две недели, прошедшие со времени смерти старого барина, она из дебелой и цветущей барской барыни превратилась в обрюзглую бабу. Лицо осунулось, щеки впали, глаза потухли, руки и ноги тряслись. По-видимому, она не поняла приказания насчет самовара и не двигалась…
— Что стала? Самовар! Живо! я тебя научу поворачиваться! — зарычал Савельцев, изрыгая целый поток непечатных ругательств, и затем вырвал из рук денщика нагайку и хлестнул ею по груди Улиты.
— Это тебе задаточек! — крикнул он ей вдогонку.
Чай Николай Абрамыч пил с ромом, по особой, как он выражался, савельцевской, системе. Сначала нальет три четверти стакана чаю, а остальное дольет ромом; затем, отпивая глоток за глотком, он подливал такое же количество рому, так что под конец оказывался уже голый ямайский напиток. Напившись такого чаю, Савельцев обыкновенно впадал в полное бешенство.
Созвавши дворовых, он потребовал, чтоб ему указали, куда покойный отец прятал деньги. Но никто ничего не отвечал. Даже те, которые нимало не сомневались, что стариковы деньги перешли к Улите, не указали на нее. Тогда обшарили весь дом и все сундуки у дворовых людей, даже навоз на конном дворе перерыли, но денег не нашли, кроме двухсот рублей, которые старик отложил в особый пакет с надписью: «На помин души».
— Сказывайте добром, где деньги? — рычал разъяренный Савельцев, грозя нагайкой.
Дворовые, бледные как смерть, стояли перед ним и безмолвствовали.
— Что молчите? сказывайте, куда покойник, царство ему небесное, прятал деньги? — настаивал помещик.
Дворовые продолжали молчать. Улита, понимая, что это только прелюдия и что, в сущности, дальнейшее развитие надвигающейся трагедии, беспощадное и неумолимое, всецело обрушится на нее, пошатывалась на месте, словно обезумевшая.
— Не знаете?.. и кому он деньги передавал, тоже не знаете? — продолжал домогаться Савельцев. — Ладно, я вам ужо развяжу языки, а теперь я с дороги устал, отдохнуть хочу!
Он, шатаясь, пошел сквозь толпу народа к крыльцу, раздавая направо и налево удары нагайкой, и наконец, стоя уже на крыльце, обратился к Улите:
— А ты, сударка, будь в надежде. Завтра тебе суд будет, а покуда ступай в холодную!
На другой день, ранним утром, началась казнь. На дворе стояла уже глубокая осень, и Улиту, почти окостеневшую от ночи, проведенной в «холодной», поставили перед крыльцом, на одном из приступков которого сидел барин, на этот раз еще трезвый, и курил трубку. В виду крыльца, на мокрой траве, была разостлана рогожа.
— Где отцовы деньги? — допрашивал Улиту Савельцев, — сказывай! прощу!
— Не видала денег! что̀ хотите делайте… не видала! — чуть слышно, стуча зубами, отвечала Улита.
— Так не видала? Нагайками ее! двести! триста! — крикнул Савельцев денщику, постепенно свирепея.
Улиту раздели и, обнаженную, в виду собранного народа, разложили на рогоже. Семен засучил рукава. Раздался первый взмах нагайки, за которым последовал раздирающий душу крик.
Коренастый инородец, постепенно озлобляясь, сыпал удар за ударом мерно, медленно, отсчитывая: раз-два… Савельцев безучастно выкуривал трубку за трубкой, пошучивая:
— Ишь мяса̀-то нагуляла! Вот я тебе косточки-то попарю… сахарница!
Или:
— Полумесяцем, Семен! полумесяцем разрисовывай! рубец возле рубца укладывай… вот так! Скажет, подлая, скажет! до смерти запорю!
Но не дошло и до пятидесяти нагаек, как Улита совсем замолчала.
Улита лежала как пласт на рогоже, даже тело ее не вздрагивало, когда нагайка, свистя, опускалась ей на спину.
В толпе послышался чей-то одиночный стон. Староста, стоявший неподалеку от барина, испугался.
— Как бы не тово, Николай Абрамыч! как бы в ответе за нее не быть! — заикаясь от страха, предупреждал он.
— А? что? — крикнул на него Савельцев, — или и тебе того же хочется? У меня расправа короткая! Будет и тебе… всем будет! Кто там еще закричал?.. запорю! И в ответе не буду! У меня, брат, собственная казна есть! Хребтом в полку наживал… Сыпну̀ денежками — всем рты замажу!
Однако ж, когда отсчитано было еще несколько ударов, он одумался и спросил: «Сколько?»
— Семьдесят, — ответил палач-денщик.
— Ну, до трехсот далеконько. А впрочем, будет с нее на нынешний день! У нас в полку так велось: как скоро солдатик не выдержит положенное число палок — в больницу его на поправку. Там подправят, спину заживят, и опять в манеж… покуда свою порцию сполна не получит!
Улиту, в одной рубашке, снесли обратно в чулан и заперли на ключ, который барин взял к себе. Вечером он не утерпел и пошел в холодную, чтобы произвести новый допрос Улите, но нашел ее уже мертвою. В ту же ночь призвали попа, обвертели замученную женщину в рогожу и свезли на погост.
Нет сомнения, что Савельцев не остановился бы на одной этой казни, но на другое утро, за чаем, староста доложил, что за ночь половина дворни разбежалась.
— А ты что меня не предупредил? Заодно с ними? а? — вскричал барин. — Палок!
Разъяренный, кинулся он в казарму, но увидел, что и оставшиеся налицо дворовые как будто опомнились и смотрели мрачно. Савельцев заметался, как раненый зверь, но вынужден был отступить.
— Ладно, за мною не пропадет! — посулил он, не будучи в состоянии вполне сдержать себя.
Наскоро велел он запрячь бричку и покатил в город, чтоб отрекомендоваться властям, просить о вводе во владение и в то же время понюхать, чем пахнет вчерашняя кровавая расправа.
Там он узнал, что бежавшие дворовые уже предупредили его и донесли. Исправник принял его, однако же, радушно и только полушутя прибавил:
— Крутеньки-таки вы, Николай Абрамыч: то же бы самое да на другой манер… келейно бы…
Но, впрочем, обнадежил, посоветовал съездить к уездному стряпчему и к лекарю, и в заключение сказал:
— Только нам придется погостить у вас по этому случаю! уж не взыщите.
— Помилуйте! почту за честь, — ответил Савельцев, подавая исправнику руку, в глубине ладони которой была спрятана крупная ассигнация.
Исправник слегка стеснился и даже вздохнул, но принял…
В то время дела такого рода считались между приказною челядью лакомым ку̀сом. В Щучью-За̀водь приехало целое временное отделение земского суда, под председательством самого исправника. Началось следствие. Улиту вырыли из могилы, осмотрели рубцы на теле и нашли, что наказание не выходило из ряду обыкновенных и что поломов костей и увечий не оказалось.
Затем, так как наступил уже «адмиральский час», господа чиновники отправились к помещику хлеба-соли откушать. Все тут, от председателя до последнего писца, ели и пили, требуя, кто чего хотел, а после обеда написали протокол, в котором значилось, что раба божия Иулита умерла от апоплексии, хотя же и была перед тем наказана на теле, но слегка, отечески. Всю ночь после того пировали чиновники в господском доме, округляя и облаживая дело, а Савельцев то и дело исчезал справляться в кису, где хранились его кровные денежки. Бежавших дворовых водворили и убедили нового помещика не только простить их за побег, но и всей дворне отпустить ведро водки.
В результате ввод во владение стоил Савельцеву половины сбережений, сделанных в полку. Зато он показал себя во всем блеске.
Дело, однако ж, получило большую огласку не только в нашем околотке, но и в губернии. Поэтому оно кончилось и не так скоро, и не так благополучно, как о том мечтал Савельцев. Месяца через четыре он был уже вынужден наведаться в губернский город, а невдолге после того на Щучью-За̀водь произошел новый чиновничий наезд. Приехал следователь из губернии. Улиту опять вырыли, но тело ее уже подверглось разложению. Снова не нашли ни поломов, ни увечий, а из допросов убедились, что покойница была перед смертью пьяна и умерла от апоплексии. Савельцев и на этот раз вышел обеленный, но, по завершению дополнительного следствия, привезенной из полка капитанской кисе последовал скорый и немилостивый конец.
В разных перипетиях прошло целых четыре года. Дело переходило из инстанции в инстанцию и служило яблоком раздора между судебной и административной властями.
Сложилось два мнения: одно утверждало, что поступок Савельцева представляет собою один из видов превышения помещичьей власти; другое — что дело это заключает в себе преступление, подведомое общим уголовным судам. Первое мнение одержало верх.
Все это время Савельцев находился на свободе. Но он вскоре вынужден был заложить Щучью-За̀водь, а потом, с великодушного согласия Анфисы Порфирьевны, и Овсецово. С женою он совсем примирился, так как понял, что она не менее злонравна, нежели он, но в то же время гораздо умнее его и умеет хоронить концы. Даже свирепого инородца-денщика, в угоду ей, отослал. Раз навсегда он сказал себе, что крупные злодейства — не женского ума дело, что женщины не имеют такого широкого взгляда на дело, но что в истязаниях и мучительствах они, пожалуй, будут повиртуознее мужчин.