Иван Рукавишников - Проклятый род. Часть II. Макаровичи.
Зашатался Доримедонт. Пред иконами на колени пал. Ниц распростерся, страшась на огонек лампадный глядеть, на трепещущий.
Лоб платком вытер Яша. Улыбнулся доброй улыбкой. Ждал. Вот обеспокоенный к дяде подошел к недвижимому. К плечу притронулся.
- С нами Бог! С нами Бог!
- Это я, дядя. Успокойтесь.
На кровать усадил. Водой напоил. Дрожал Доримедонт частой дрожью.
- Батюшки мои! Яшенька, что же это такое. Не думал, не гадал...
- Вы уж, дядя, простите, что напугал. Только я не виноват... На меня вдохновение... дух накатил. Голос я с небеси слышал и только передавал. А спрашивали вы сами. Стало быть, вам голос.
- Мне, мне, Яшенька. Мне многогрешному. Неужто ж смерть моя близится...
- Ну, при чем тут смерть! А уж если на то пошло, то голос вам через меня не пустячки говорил. Завещание-то следовало бы. Конечно, в завещании как сами пожелаете.
- Какие уж тут пустячки, Яшенька. Да что тут думать. Разумно ты говорил. Хоть бы и голосу тебе не было, разумны слова твои. Как бы папашу покойника слышал я. И голос похож. Так оно все и есть. Вижу я теперь. И папаша за внуков своих на нас гневается теперь. Беспременно гневается. И нужно бы мне племянникам... Нужно бы... Только уж, Яшенька, не гневайся ты на меня, на хворого, не могу я завещание... Не могу. Не раз в ночи видение было. Голос. Не пиши, говорит, завещание. Напишешь, в тот же час помрешь. И еще вот говорит: портретов с себя снимать не давай. Тоже в одночасье, говорит...
- Семен Яковлич пришли. В столовую пожалуйте.
То голос снизу.
Зашептал Яша спешно:
- Предрассудки, дядя. Предрассудки. Только вы не подумайте чего. Я ведь для вашего же спокойствия. Человеку нет спокойствия, коли он долг свой сознал и долга того не выполнил.
- Ах, Яшенька, умница ты. И люблю я тебя. И хоть мудры слова твои, а расстроил ты меня вконец. Дума отныне эта самая замучает меня, загложет. Вниз идти надо, к Семену.
- А вот вы, пока что, дяде Семе последнюю волю свою и расскажите... То есть думу свою... Думу-то эту самую.
- Так, так. Это ты верно. Брату старшему сказать, оно и полегчает. А от слов ничего не станется. Это не бумагу писать гербовую. Так, так. Спасибо тебе, племянничек, что надоумил. Эх племяннички, племяннички! Кому же как не вам. Молодцы вы, племяннички. Орлы, орлы.
По ступеням в темноте осторожно спускались.
- Да, Яшенька любименький, что я тебя попросить хочу... В субботу Ирочки, сестрички твоей, рождение праздновали. Ну, на меня
час тогда жалостливый нашел. Послал я ей с садовником яичко. Яичко у меня хорошенькое было, точеное. А в яичко я четвертачок положил. А четвертачок старинный. У орла на нем крылышки этак вниз. И стал я с той поры пуще этому разбойнику, Степану Степанычу, проигрывать. И так полагаю, что тот четвертачок счастливый был. Так ты мне, Яшенька, его привези уж, сделай милость. Мне не жалко. А только счастливый. А если ей четвертачок нужен, так пусть ей мамашенька, Раиса Михайловна, другой даст. А яичка ты у нее не отнимай. Пусть играет: мне не жалко.
- Хорошо, дядя. Привезу.
XVIОпять засверкало, запело венецианское лето. Днями чарует золотыми; а в золоте и голубое, и белое. Ночами дурманит сказочными; а в сказке лодки черные, каналы и дворцы.
- Да, Виктор. Здесь не страшно в небо глядеть. И не стыдно. Почему так мало красоты на земле! Почему живем некрасиво! Вся земля, все города земли и городки, и села могли бы быть по крайней мере не уродливы. Подумать только! Сколько труда ежедневного земля в себя берет. И вот даже в Италии, в прекраснейшей стране, едва ли не один город цельной красоты - это Венеция! Может быть, мысли твои впитала я, Виктор, но и теперь, и всегда они и мои. Но, Виктор, больно мне. Страшно мне за людей. Ведь пишут, спорят, кричат. И вот живут, уродствами всякими окруженные. Ведь можем! Можем! Лет в сто все города могли бы сделать мы прекрасными. Но почему? Эти столетия
идут, а все не то. Почему? Почему, Виктор? Особенно в свое верить хочется, в русское. Ведь сколько у нас людей идейных...
- Скучно, Юлия. Вот болтаешь ты, и нет праздника глазам твоим. И мне мешаешь. Ну, вот и совсем помешала. Ответить захотелось. Спрашиваешь: почему? Видала ты что-нибудь безобразнее русского города? Не видала? Ну, и я не видел. А в каждом безобразном русском городишке все способные на что-нибудь люди лет с шестнадцати только и думают о том, как бы так сделать, чтоб все города на земле были прекрасны и жизнь всех людей, непременно всех, тоже прекрасна чтоб была. И что же делают такие строители жизни? Ходят они друг к другу по гнилым мосткам с закопченным фонарем. И получают свое удовольствие в спорах, кто скорей земной шар в порядок приведет: Вася или Ваня. И по чьей системе. Вася к Ване, Ваня к Васе в гости ходят лет, этак, до тридцати. Чаю они за этот срок выпьют столько, что в городишке сыри и гнили еще прибавится. Ну, мостки тоже совсем протопчут. Тут, глядь, жениться пора. Друг к другу Вася и Ваня в гости не идут; некогда; да и не пройти: мостки провалились, грязь по колено. А там новые Васи да Вани подрастают.
Взор свой от взора засмеявшегося отвела, потупилась. Руку за борт гондолы опустила, струями теплыми играет. Обиженные слова:
- Не лги, Виктор. И не оскорбляй родину. Родина - святыня.
- Родина, родина... Ну ее! И противна мне эта уездная философия. Или опять про миссию России?
- Да. Да. Про великую миссию России. И как бы ни оскорблял ты Россию, она тебе мать. И если ты сделаешь свое большое, ты во имя ее сделаешь. И если себя прославишь, ее прославишь.
- Скучно. Родина! Мать! Вот я от матери и от отца ушел. И не жалею. И никаких раскаяний блудного сына, не испытываю. Приведется свиным кормом питаться, и тогда не возвращусь. А возвращусь - подлец буду. И к черту тогда меня. А вот что. Если русские люди вредны сентиментальностью своей и кисляйством, то русские евреи подавно. Вот хоть тебя взять...
- Виктор!
- Что? Невыгодное вы племя. Видел многих, и не хотел бы быть в вашей шкуре. Хотя, полагаю, сладил бы…
- Не стыдно тебе? Не грех? Ты про что?
- Про то, что хороший еврей из каждых суток своей жизни теряет по несколько часов на думы о том, что он еврей. А так как тема эта, во всяком случае, второго сорта, то хорошим евреем быть невыгодно. Так же, как хорошим русским, хорошим немцем. Невыгодно для роста более вечных идей. У вас же эта невыгода особенно ярко сказывается. Живи я пять тысяч лет, я, пожалуй, согласился бы быть хорошим евреем или хорошим русским. А так как смерть моя поближе, то отказываюсь. Некогда.
Боль обиды перемогла.
- Неужели в тебе, правда, нет любви к родине? Бессознательного влечения?
- Мало разве в нас глупо-детского прячется? Бороться надо. И это не наше детское даже. Это от наших отцов и дедов. Бороться! Искоренить! А в борьбе этой помощь надо брать хотя бы из сравнения переживаемого времени с веками протекшими и грядущими. Из-за пустяков друг друга на кострах жгли. Читаем и ужасаемся. А сами поступаем так, что правнуки, глядя на последствия наших пустяков, ужасаться будут и скажут про нас, то есть про вас: дикари. Нет спасибо! Пустячки свои сами жуйте. А мне дай Бог успеть себя понять. Себя, по существу вечного, но сознавшего к сожалению близость часа смертного.
Улыбнулся, скосив глаза на струю под веслом жемчужную. Медлительно:
- ...Да. К сожалению понявшего смерть. Впрочем, жалеть и раскаиваться - этого мне еще не хочется. Венеция со всеми ее ужасами пыток и тюрем, ядов и кинжалов глазам моим приятнее какого-нибудь грязного поселка духоборов. А в душе моей я строю такую же Венецию. И не мне разрушать ее. И не мне осуждать ее или сожалеть о ней. Basta!
Молчали. И отводила взор от взора Виктора. И думала:
- Да, так. Конечно, прав он.
И тотчас.
- Нет. Не прав. Не прав.
И когда подплывала гондола к дому тому, где жили они, сказала, в глаза Виктора стараясь заглянуть сквозь тьму:
- Жестокий ты.
В мансардных комнатах, в двух, одну из которых можно почесть за мастерскую, зажег Виктор все свечи, все лампы. Изредка ветерок-дыхание по-кошачьи огоньками играло ночными.
Перед картиной неоконченной, упиравшейся и в пол, и в потолок, сидел Виктор ночной. Со стола рюмку поднимал. Пил коньяк. Отходила, подходила Юлия полураздетая. Спать хотела. И обидно ей было, что не смотрит на нее Виктор. И молчала. Вот сказал:
- Недоволен картиной. Рано. Вторая картина...
- Недоволен? А первой доволен?
-Да.
- Говорят: эта лучше. Все, кто видел. И не кончена еще. Ложись спать, Виктор, милый. Завтра раньше встанешь. Сам говорил: здесь после полудня нельзя.
- Зато после четырех можно. Да не в этом дело. Ты вот хозяйством занялась. А не надо. Ты спать. А я не спать. И говорю тебе об этом - тоже нехорошо. И что ты здесь - тоже не хорошо. Нужно быть человеку одному. Впитывать нужно крупинки мудрости всех людей, а жить человеку одному. Одному. И это моя ошибка, Юлия, что я с той живу. Не надо. Не надо вместе. Никому не надо.