Любимая звезда - Анна Радзивилл
Другой сын стал даже генералом. Семья у него была, трое детей. Но счастливым он выглядел только на службе. Так, по дороге на службу, и умер однажды.
И у всех остальных были семьи и налаженная, как считали окружающие, счастливая жизнь. Но сказать: «Знаете, а я ведь даже и царице не завидовала…» – не мог никто.
– Неужели вы не спросили дедушку, в чём же был секрет их счастья, не узнали это, пока он был жив? – возмущалась я.
– Спрашивали, – отвечала мама, – как не спрашивали… Перед его смертью сестры приходили в больницу, он уже совсем худой был, печальный, знал, что умрёт.
– Ну, и что он говорил?
– Да как тебе сказать? Ничего особенного он им не сказал. (Я чувствую, что просто мама с ним не согласна, и поэтому вспоминать ей не хочется.) Понимаешь, всем известно, что счастье – вещь редкая, нестандартная. И конечно, главное – это его найти, своё счастье, встретить близкого человека. Но он считал, что дело совсем не в этом. Вот он сказал Вере: «Деточка, если ты хочешь быть счастливой, думай не о себе, а о нём, о том, кого любишь. Всегда о нём». А это ведь, как ты понимаешь, практически невозможно, – заключает мама тоном прожившего жизнь человека.
– Ну, а ещё что он говорил?
– Да потом, в последние дни, говорил сестрам: «Деточки, только никогда не расставайтесь… никогда не расставайтесь с теми, кого любите».
2
Почти всю жизнь моему отцу пришлось прожить под чужой фамилией.
Конечно, дома у нас об этом никогда не говорили. Но лет с двенадцати я уже знала, что наша родовая фамилия Радзивиллы – это тайна, причём такая, что лучше её вообще забыть.
Судьба кидала и раскидывала нашу семью по-разному. Росла я и в Сибири, и на Колыме, и в Магадане – отец был полярником. Но дом наш оставался в Петербурге, поэтому мы всегда туда возвращались.
Жили мы, как все вокруг, в одной комнате большой коммунальной квартиры. Коридор был такой, что пока идёшь на кухню, забудешь, зачем пошёл.
Моя жизнь мне очень нравилась. Я ходила в школу, самозабвенно играла в морской бой, по вечерам каталась на коньках и читала фантастику и «Трёх мушкетёров». Жизнь вокруг была понятная и простая.
Только иногда меня удивляло, почему это мне нельзя делать то, что можно всем вокруг?
Нельзя, например, лгать. Нельзя просить. Нельзя быть грубой. Потому что вульгарность хуже лохмотьев. Лохмотья ещё могут быть благородными, а вульгарность – никогда. А ещё стыдно не сдержать своего слова. И уж совсем последнее дело – струсить. Тут уж папа просто переставал меня замечать. И тогда моя жизнь переставала мне нравиться.
Но почему всем (и на каждом шагу!) всё это можно, а мне – нельзя? У нас врут даже учителя!
Папа ни в какие объяснения не вдавался, отвечал только одной фразой: «Потому что ты – моя дочь».
Прошлого у папы не было. Никогда я не слышала его рассказов о прошлом. Ни вещей, ни дома. От прошлого у него оставалась только могила его матери. Правда, где она, никто в нашей семье не знал. Где-то на краю города, какое-то старое кладбище, вот и всё. Иногда он ездил туда. Но с собой никого не брал. О бабушке, которая там похоронена, ничего не рассказывал, а дедушки будто и вовсе не существовало на свете.
Однажды, когда я уже подросла, захотелось мне всё-таки выяснить, как хоть выглядела-то эта таинственная бабушка?
– Ты знаешь, я в жизни не встречал женщины мудрее её, – вздохнул отец. – И нежнее…
Вообразить себе человека по таким параметрам – задача непосильная, во всяком случае для меня. Поэтому, наверное, я спросила:
– А на кого она была похожа?
Не помню случая, чтобы мой отец когда-нибудь растерялся или смутился. Но тут на лице его отразилось какое-то замешательство. Он подвёл меня к зеркалу, сильной тёплой рукой убрал с моего лба чёлку и сказал:
– Вот, смотри… И рост, и фигура, и коса, и лицо… Как две капли воды. Только она полнее тебя была. Ну, и чёлку, конечно, не носила.
Странно. Всегда все говорили, что я похожа на папу. Но ведь она же была бабушка, старуха!
– Да нет. Она умерла молодой. Ей не было и сорока.
* * *
А ему тогда исполнилось пятнадцать. Они возвращались в Петроград из Минской губернии, из Несвижа.
Холодные невские туманы да беспросветные дожди были те же. Но блистательного, гордого и нарядного города он не узнал. Из дворов-колодцев ползли трупные запахи. Отовсюду несло помойкой и гарью. Стекла в витринах выбиты. Лица у прохожих серые, испуганные. Глаза голодные. Ни цилиндров, ни котелков. На всех головах одинаковые приплюснутые кепки. И что совсем уж его поразило – некоторые улицы начали зарастать травой…
В поезде они с матерью заболели. Непонятно, как добрались до больницы на краю города – видно, кто-то помог. Называлась больница «Мать всех скорбящих», на девятой версте Петергофского шоссе. У самых дверей он потерял сознание.
Пришёл в себя в громадной квадратной комнате с высоким потолком. Сначала показалось – опять вокзал. Узкие железные кровати стояли рядами очень близко друг к другу. В душном мраке хрипели, просили пить и метались в бреду какие-то люди. Крайние валились на пол. «Вот почему кровати так близко, – сообразил он, – чтобы люди не падали. А где же мама?»
Рядом на койке неподвижно лежал мужчина. Парень.
– Ну чё, вынырнул? – очень тихо спросил он.
– Кажется…
Парень не шевелился. Только глаза у него блестели как-то слишком.
– Сдохну. Сегодня, – пообещал он серьёзно и весело. Даже хотел подмигнуть. Но не вышло.
– Ты что? Зачем ты так говоришь?
– Это не я. Это врач. Он думал, я уж и не слышу. А про тебя сказал: старинные бумаги какие-то у вас нашли. В той рванине, что с вас сняли. Мать-то у тебя княгиня… Ну, с ней, он сказал, всё в порядке. А ты вот крепкий оказался. Слушай, а как это ты сюда попал?
– Мы с мамой в поезде ехали. А потом… не помню, голова болела очень.
– А… ну это у тебя, значит, тиф.
«Как это – с ней всё в порядке? Как это врач мог так сказать?» Он боялся понять