Лагум - Светлана Велмар-Янкович
Они вошли, четверо, в форме. Два лица — молодые и незнакомые, намеренно обезличенные; два лица немолодые, похоже, знакомые, но конкретные в безличности. Знакомые ли? Одно лицо — привратника, второе — армянина. Привратник сменил облачение: на нем была военная форма, немного поношенная, а на ногах вместо блестящих сапог растоптанные солдатские опорки. (Я все видела в том сверкающем разломе мгновения, все детали.) Армянин, худой, в новой офицерской шинели, сменил личность: кровь, кожу, состав клеток, всё. В этом майоре (мне до сих пор непонятно, как я догадалась, что он в звании майора, никогда в этом не разбиралась), которого я не знала, хотя я его узнала, больше не было того бакалейщика, которого я знала. (Тогда, в то мгновение той ноябрьской ночи, а с того тогда, от того мгновения до этого сейчас прошло почти полных четыре десятилетия, мне было не до театральности; сегодня мне, старой склеротичке, чей внешний вид был бы классически дополнен passé[5] судьбы — палкой, кажется забавной мысль о сцене, в которой эти две персоны, бакалейщик и майор, появились бы одновременно, и в которой бы майор кланялся низко, как лавочники на Востоке, и говорил: «Это само собой разумеется, мы все к услугам госпожи!»)
Но тогда никого к услугам не было, а этих двоих и подавно. Привратник, тот, кого мы годами присваивали, называя нашим, иногда и очень тепло — наш Милое, и который действительно оставлял впечатление, что он рядом с нами и с нами всегда, когда потребуется, надежный человек в начищенных до блеска сапогах, способный устранить маленькие и большие неприятности повседневной жизни, тот, над чьей преданностью, выраженной с соблюдением необходимой дистанции и точно, но не вызывающей сомнений, содержащейся в его обычных фразах: «Будет сделано, как вы скажете, уважаемый господин профессор» или «Пусть милостивая госпожа не изволит беспокоиться», мы иногда доброжелательно посмеивались, — того больше не было. Этот, кто-то другой, похожий на первого только условно, этот осанистый штатский, средних лет, в поношенной военной форме и растоптанных солдатских опорках, странно бледный, какой-то удивительной косметической процедурой полностью изменил лицо. Каждая пора и каждая морщина на этом лице были затянуты сеткой ледяной суровости, под которой никто не смог бы даже случайно заметить, хотя бы чуть-чуть любезности, не говоря уже о преданности. Вот такой, готовый проявить себя в безжалостности, привратник все-таки был в подчинении у майора, неприкасаемого в своей новой ипостаси. То, что этой ипостасью исторгалось со стальной непреклонностью, было осознание, что майор не признаёт ничего, кроме сегодняшнего дня. Он требовал стереть память, не только мою; вся его поза говорила о том, что никогда не было ни армянина, ни бакалейщика, ни уважаемого господина профессора, ни милостивой госпожи, ни бакалеи на углу, ни поклонов с улыбкой, ни французских сыров, ни вина с Мадеры, никакого прошлого, которое налагает обязательства. Существовало только прошлое, которое обвиняет, но и оно было не его. Майор молчал, застрахованный этим настоящим, и привратник молчал, уверенный, что надо ждать, а я, на изломе той ночи, которая случилась почти сорок лет назад, но которая существует и сейчас, та же самая, во мне, потому что я могу почувствовать каждое ее колебание, цвет, форму, звук, смысл, — я впитывала, и не только глазами или слухом, но и мышцами, кожей, всем телом, сигналы, поступающие от этих людей, от предметов, из воздуха, вдруг наполнившегося потоками энергии сопротивления и угрозы, страха и превосходства, потоками, которые кружились и раскалялись, многочисленные, как мощный, сверкающе-темный, немой клубок. Я улавливала, но не могла и не хотела их понять, я превращалась в дрожащее существо без мыслей, исполненное ужаса. Только с одной стороны я не улавливала никаких сигналов, с той стороны, где стоял мой муж, он, — я это подозревала, — свои сигналы направлял в какую-то другую сторону, а до меня от него доходила только остывшая пустота.
Молодые люди заговорили. Один из них задавал вопросы, которые в подобных (подобных?) обстоятельствах, наверное, задают, второй его дополнял. Эти дети, которые действительно хотели быть строгими во имя Революции, эти юные потенциальные Робеспьеры, еще не познавшие сомнения, требовали от моего мужа ответа, он ли Душан Павлович, 1895 года рождения, место рождения Нови-Сад, отец Милан, мать Мария, в девичестве Янкович, профессор университета и художественный критик, сотрудник и автор журналов «Српски книжевни гласник», «Летопис Матице српске» «Уметнички преглед»[6], член Правления издательства «Српска книжевна задруга»[7]. Пока они их произносили, эти слова, которые должны были послужить идентификации, слова, обозначавшие имя и фамилию, профессию, место рождения, звучали как обвинение и обвинительный акт, не было похоже, что юноши, оба, судя по произношению, откуда-то с юга Сербии, знают, что обозначают названия, которые они упоминали, но это и не было важно: они произносили их с убеждением, что произносят названия мест, где творились неслыханные злодеяния. Мой муж, подтверждая свою гражданскую идентичность, больше кивал головой, чем отвечал, но иногда и отвечал, глухо, но разборчиво, все время одно и то же: «Да, это я». А привратник, — я наблюдала, — также утвердительно кивал, практически одновременно, всякий раз, когда и мой муж, — и он удостоверял его личность, надежный свидетель обвинения, удостоверял, что речь не идет о путанице, что обнаружен искомый человек. Когда, наконец, личность была неопровержимо установлена, строгие дети произнесли магическую формулу: «Именем народа, мы лишаем тебя свободы», и добавили: «Собирайся», — почти в один голос. Я вздрогнула, потому что почувствовала, но не слышала, как мой муж шевельнулся, невидимо, глубоко внутри себя. Я угадала тот смех, который зарождался в нем, когда события принимали форму фантасмагории и фарса одновременно и несли в себе дыхание какой-то черной шевелящейся субстанции.
Такой смех зазвучал и тем поздним утром, зимним, холодным, оккупация продолжалась уже довольно давно, вниз по пустой заснеженной улице Досифея