Я — твоё солнце - Мари Павленко
— Это ещё что за выражение?
— Мы с Элоизой придумали, — ответила я, грызя чёрствый хлеб.
— Я запрещаю тебе его использовать!
Открыв рот, я вылупилась на неё.
Мама снова что-то проворчала и собралась уже выйти из кухни, но я настояла:
— Если хочешь что-то запретить, объясни хотя
бы почему! Насколько я знаю, в этом выражении нет никаких ругательств.
Мама обернулась и, поджав губы, сухо вздохнула:
— Оно слишком фаллическое.
— Слишком… фаллическое? — повторила я, будто так стало бы понятнее.
— Да. Почему сразу не сказать «золотой писюн»? Или «платиновый член»?
— Платиновый ч… Можешь объяснить, что такого фаллического в спагетти?
— Да всё!
— Но я же не имела в виду сухие спагетти! — пыталась я оправдаться, опешив.
Я могла сколько угодно упрашивать маму подробно объяснить, что общего между пенисом и спагетти (варёными и сухими), но она и слышать ничего не хотела. Я ходила за ней по пятам с ручкой и блокнотом даже к туалету, чтобы нарисовать схему, но ничего не сработало: больше я не упоминала о золотых спагетти дома. Однако в колледже мы себя не ограничивали — и, думаю, реакция мамы сыграла в этом не последнюю роль.
Конечно, теперь мы учились в лицее, и Элоиза больше не пользовалась этим выражением прилюдно. Но меня всё устраивало.
Элоиза приобняла меня за плечи своей рукой танцовщицы. Мои руки больше напоминали лапы орангутанга.
— Тебя бесит моя трескотня об Эрванне?
— Слегка.
— Ладно, обещаю, что постараюсь успокоиться.
Остановившись посреди тротуара, Элоиза закрыла глаза и подняла руки вверх.
— Я погружаюсь в ледяную лагуну, наполненную водой, голубой, словно глаза Эр… Начну заново: погружаюсь в лагуну, тело остужается, и распаренный мозг вместе с ним. Вдох, выдох. Всё, мне уже лучше. — Элоиза приоткрыла накрашенные блестящими тенями веки. — Что-то ещё?
Стайка сидевших на скамейке голубей взмыла вверх, пока я молилась, чтобы ни один из них не нагадил мне на плечо. Такого рода происшествия золотыми буквами вписаны в мою карму: если вы выберете наугад триста человек, соберёте их в одном месте и запустите голубя, он выберет именно меня, чтобы облегчиться. Я это называю теоремой непрухи — работает без перебоев.
Так вот, я в предобморочном состоянии наблюдала за летящей воркующей тучей. К счастью, через пару секунд метаний чудовищные птицы выбрали противоположное направление.
Я цела и невредима.
Надо взять себя в руки.
— Мама ведёт себя странно в последнее время. То есть ещё хуже, чем обычно.
Элоиза приподняла свою очаровательную бровь:
— Так ты за маму волнуешься?!
— Забей. Я плохо спала.
Дождь прекратился, и теперь синее небо пробивалось сквозь послушные рассеянные облака. Мои сапоги, казалось, потяжелели с утра. Элоиза чмокнула меня и бросилась к своему домофону.
— Позвони, если вдруг мама что-нибудь выкинет, хорошо? Или если вдруг захочешь, чтобы я рассказала об Эрванне.
— Конечно…
У меня закололо в ногах — сама не знаю почему. Но я тут же поняла: не хочу идти домой. Я всего в двух кварталах, но просто не могу. Уже поздно, и мама, скорее всего, снова погрузилась в депрессию. Потому что вот вам правда: ей плохо. Я даже молюсь, чтобы она снова отправилась в свои загадочные путешествия. Вот уже несколько лет она никуда не ездила, однако, когда я училась в начальной школе и в колледже, мама улетала одна по весне. Она брала с собой рюкзак, исчезала на три недели — а иногда и на месяц — и отправляла мне открытки с рисунками и посланиями вроде: «Здесь кактусы достают до неба! Целую, мама». Она рисовала в очень своеобразном стиле, и каждую открытку я ждала, как каплю воды посреди пустыни. Я скучала по маме и не выносила тишины, словно меня для неё больше не существовало. С помощью своих открыток она старалась делать вид, что это не так, однако на самом деле могла забыть обо мне и вычеркнуть из своей жизни. Но я держала эти мысли при себе, оставаясь наедине с отцом, поглощая макароны с маслом. Он же позволял мне громить его в настольные игры и смотреть фильмы, однако я всё равно плохо переносила эти путешествия.
Когда мама возвращалась, мы встречали её в аэропорту. Мы всегда приезжали заранее, пили горячий шоколад. Я прыгала повсюду, боясь, что мама опоздала на самолёт, опасаясь не увидеть её лица в потоке путешественников. Едва заметив маму в толпе, я тут же бросалась ей на шею. Мама сияла: можно было подумать, что она сорвала с неба микросолнышко и проглотила его. Она сияла изнутри. Но потом мало-помалу солнышко угасало.
Я уже перестала спрашивать, почему мама не путешествует. Мне надоело слышать: «Когда под растёшь — поймёшь» — и вариации на тему: «Как-нибудь расскажу. В другой день».
Осточертело.
Сегодня мне, а не ей нужно выдохнуть.
Я решила прогуляться. Полюбовавшись на дорогущее кружевное нижнее белье, которое ни за что в жизни на меня не налезет, я решила зайти в булочную и купить хлеба, потому что в последнее время мама забывает о продуктах два раза из трёх. Я посчитала стоящие на светофоре машины: если машин девять, у меня будет суперский выпускной год, — их оказалось одиннадцать; сдавшись, я толкнула входную дверь нашего здания.
Даже домашки нет, чтобы отвлечься.
Скорее бы утро и снова Питомник.
Нет. Скорее бы вечер и постель. Хотя что мне мешает отправиться туда сейчас? Поднимаясь на шестой этаж пешком, я улыбалась, пока не поняла, что прочесала глаз до гиппокампа — этой странной штуки в глубине черепа и на древнегреческом именующейся так же, как и морской конёк, — и мне предстоит ещё выгулять Изидора, прежде чем рухнуть на одеяло, слушать грустную музыку и заливаться слезами.
* Who the fuck is Isidore? *
Жирный лабрадор, подобранный на улице два месяца назад: ни ошейника, ни отметки, ни электронного чипа. Мама, мозг которой, я полагаю, работает на азоте, забрала его к