Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
На следующий день она вынырнула неожиданно из зарослей можжевельника. Прильнула к сетке, просунув пальцы в металлические ячейки. Улыбнулась, вероятно рассчитывая, что я остановлюсь и вступлю в разговор. Я прошел мимо, не отреагировав на улыбку. Мысль, что я должен буду болтать ни о чем с богатой и избалованной барышней, вызвала во мне резкое чувство неприязни. Нетрудно догадаться, что она богата, судя хотя бы по тому, что находится в этой клинике; но это понятно и по тому, что она каждый день меняет наряды и даже обувь.
На третий день она сама поздоровалась со мной; сказать по совести, я смутился, заметив, сколько чувств в ее взоре. Я отделался подобием приветствия и проследовал своим путем.
Уже в глубоких зарослях леса, в его безмолвном одиночестве, действующем на меня благотворно, я стал раздумывать о том, почему и с какой стати мысль о девушке, которая каждый день поджидает меня и смотрит как потерянная, как утопающая с мольбой о спасении, так раздражает меня и бесит. И мне почудилось, будто взгляд ее, пробиваясь сквозь непроницаемые заросли леса, неотступно следует за мной.
*
Вчера девушка дожидалась меня на другом отрезке сетки. Я, конечно, мог бы добраться до леса и кружной проселочной дорогой, но так путь короче и, главное, на тропинке нет никого. Точнее, не было бы, не будь этой барышни, поджидающей меня как будто нарочно.
Держаться подальше от ограды тоже не получается, потому что на отдельных участках между скалой и сеткой едва можно протиснуться. Но я уже с этим смирился и со спокойным чувством ступаю на тропинку: мне-то какое дело, пусть себе выскакивает из-за кустов, пусть сверлит меня глазами, покуда я не исчезну из поля зрения.
Вообще-то она дурнушка, хотя как сказать. Она улыбается, стоит мне появиться, и улыбка преображает ее, делает настоящей красавицей. Светлые волосы, собранные в пучок на затылке, и серые глаза начинают чудесно сиять. На лице ее я читаю не только пыл страсти (проще всего думать, что девушка влюбилась в меня), но и мольбу о помощи, мольбу спазматическую, безотлагательную.
Она всегда причесана и элегантно одета; в руках всегда держит книгу, которую при моем появлении она закрывает, заложив внутрь палец. Вчера она преодолела застенчивость, мешавшую ей заговорить со мной. Достала из плетеной корзинки яблоко и протянула мне:
– Любите яблоки, лейтенант? Держите. Это из нашего сада, самые лучшие в здешней округе.
Игривый тон не удавался, голос ее дрожал. Я, не обращая внимания, следовал дальше, и тогда она пошла параллельно со мной по ту сторону сетки, протягивая мне настойчиво это яблоко. Я остановился; яблоко было крупное, просунуть его через звено металлической сетки не представлялось возможным. Тогда она подбросила яблоко вверх, и оно упало к моим ногам. Я наклонился, подобрал. Замечательное яблоко, круглое, белое с красным бочком; жаль, немного побилось.
– Спасибо, – сказал я и проследовал дальше.
Она опешила, оскорбленная моим безразличием. А чего она ко мне вяжется? Шла бы себе читать на другую сторону парка, ближе к дороге, по которой шастают толпы голодных офицеров и солдат, там бы ее быстро уважили.
Мне стало известно, что здешний санаторий – в своем роде бесплатный бордель: пациентки выходят из него в любое время суток, а санитарки делают вид, будто ничего не происходит. Они прекрасно знают, что легочная болезнь разжигает до бешенства сексуальные инстинкты и поэтому не препятствуют. Пациентки возвращаются удовлетворенные и доставляют меньше хлопот.
Может быть, девушка, облюбовавшая сиротливую тропинку, и не похожа на других пациенток, но мне тем не менее она докучает. Когда вчера, уже издали, я обернулся, то увидел, как лицо ее вдруг погасло, словно потухшая лампа, а в глазах вспыхнули огоньки гнева. Возмущенная до глубины души, она стояла, не двигаясь: вероятно, нечасто попадается наглец, осмеливающийся ей перечить.
По ней не скажешь, что она больна: на вид хрупкая, но вполне здоровая барышня. О наличии болезни говорит, может, только одно – лихорадочный блеск в глазах, да еще, наверное, то, как она возбужденно движется. Ничего, поправится, выздоровеет, богатые всегда выздоравливают. Из улыбки исчезнет грусть, вернется былая самоуверенность, и она вновь станет испытывать силу своего обольщения на другом, более цивильном самце.
Но, углубившись в чащу, я не испытываю больше радости от одиночества. Мысль о девушке за решеткой, запертой, как в клетке зверь, неотступно следует за мной и не дает покоя. Не выношу, когда у меня просят то, чего я не в состоянии дать.
*
Сегодня меня вызывали в штаб батальона. Майор Баркари совершенно серьезно спрашивает, не думаю ли я, что в песне «Скажи, носильщик, тот труп холодный» звучат пораженческие настроения? Нет, не думаю, я ответил; песня грустная, не вполне строевая, но у альпийских стрелков все песни такие. Похоже, мой ответ его не убедил. Солдаты и правда с каким-то остервенением и цинизмом поют последние строчки куплета:
Милка теплой была, когда я лобызал,
Что ж с того, что несло перегаром?
«Померла, – кто-то утром сегодня сказал, –
Отдала богу душу задаром».
Получается, что поют они не о гулящей девке, а о чем-то своем, неизмеримо большем, о безвозвратно потерянной надежде.
Майор, кадровый офицер, раздумывал, стоит или нет докладывать начальству о случае, имевшем место, когда мы входили в деревню. Спустившись с плоскогорья Азиаго, батальон к одиннадцати утра был уже возле деревни Сольвена. Мы устали от долгого перехода, но на подходе к деревне солдаты, не дожидаясь команды, выстроились в шеренги и прошли строевым шагом под песню. И затянули как раз эту самую, про носильщика, труп и пьяную девку.
Кое-где раздвигались занавески и в окошке показывалось лицо старухи, а гуторившие на углу старики едва поворачивали голову в сторону нашего марша. В здешней деревне фронтовые отряды, получившие пару недель передышки от боев и окопной жизни, появляются с регулярностью в две-три недели, поэтому местный народ считает за благо не пускать девиц за порог. Да и в самих солдатах, вступающих в деревню, нет ничего отрадного; местные прекрасно знают, что через пятнадцать-двадцать дней мы снова вернемся в окопы, и потому кроме жалости ничего к нам не испытывают. Короче, при нашем появлении никто не кричал ура, нам даже для приличия рукой не помахали.
Я понимаю реакцию одного из наших солдат и не думаю, что это было сделано нарочно, в отместку жителям Сольвены, здешним женщинам и старикам, чьи сыновья и внуки точно так же воюют на фронте; это была реакция