Чёрная дыра. Сборник рассказов - Эдуард Вячеславович Поздышев
Мне показалось, что я очнулся на обочине. Выйдя из автомобиля, чтобы пройтись, я перешагнул через что-то, во что упёрлись колёса моего авто. На тротуаре повстречал старого знакомого, сотрудника полиции, который разыскивал какую-то женщину из церкви, для того чтобы она смогла опознать тело одного безродного бомжа, сгоревшего на днях в каком-то вагончике.
– Собственно, и опознавать-то нечего, – устало посетовал полицейский. – Жалкое зрелище – кучка обгоревших костей.
Я тотчас понял, о ком речь, и обещал поспособствовать в этом деле. На ступеньках в контору я встретился с шефом.
– Вернулся, – равнодушно обмолвился шеф. – Зачем? Сегодня здесь уже нечего делать.
– Так… По службе…
– А… Ну-ну… Ну, бывай, хм, служивый!
На границах мгновений
***
Мой шеф, человек сдержанный, с не злыми, часто насмешливыми, но будто бы всё понимающими глазами, конечно, не мог всерьёз относиться к потустороннему. Было заметно, как он всячески избегал разговоров на данные темы, предпочитая в таких случаях в ответ навязывающемуся в собеседники отвешивать весьма остроумные шуточки, выказывая умение сначала терпеливо подыграть рассказчику, а после неожиданно припечатать, искусно подловив его на каком-нибудь слабом месте. Бывало, правда, он и сам невольно становился инициатором таких разговоров, что случалось редко – обычно когда шеф был не в духе и, поддавшись настроению, находил из тех, кто позагадочней, объект для своих отточенных, но, в сущности, не сильно ранящих насмешек. Вроде бы и умел остановить свой пыл вовремя, но поскольку чаще других таким объектом оказывался я, то, пожалуй, лишь со мной он позволял себе распаляться. Так было поначалу. И всё из-за того, что я ему не признался.
Я не решался говорить об этом с кем бы то ни было, тем более в конторе. И даже не сказал Зинаиде. Так что потом, когда вовсе перестал её слышать, она просто вышла и закрыла за собой дверь.
На службе же началось с того, что я перестал слышать насмешки шефа; он отстал, и все сотрудники словно перестали меня замечать. Я будто освободился от невыносимой тяжести и, с головой погрузившись в работу, казалось, не только научился искусству быть здесь и сейчас, а обрел способность проникать сквозь мгновенье и задерживаться на границе, отделяющей один миг от другого. Это позволило мне перемещаться – не то чтобы в пространстве, а скорее в том, к чему приделано и пространство, и время, к чему не в силах прикоснуться ничто из того, что изменчиво, из того, что меняется в мыслях, и в чувствах, и в настроениях, из того, что может остановиться и исчезнуть. Однако, предполагая, что всё это мне мерещится, я, чтобы не прослыть за сумасшедшего, предпочитал об этом молчать.
И боялся подумать о страшном. Не из малодушия, а потому, что не мне было страшно. Страшно было тем, кого я видел. И, собственно, если и говорить о страшном, то не было ничего страшнее того, видеть что я ещё не утратил способности. И для того, чтоб утратить её окончательно, мне только оставалось решиться. Но я всё не решался, и потому, кроме изменений, произошедших со мной вначале, не происходило ничего.
***
Сначала перестал видеть пыль. Она пропала из комнаты, где я жил. Её не стало видно на полу: ни под креслом, ни даже под диваном. Исчезла она и с книжных полок. Я до одури дул на книги, барабанил по спинке кресла – её не было. В конце концов я выволок на улицу палас, чтобы вывалять его в земле, но не нашёл и земли. Везде, куда бы я ни тащил свой палас, появлялась тротуарная плитка – десятки, сотни метров. От неё исходила испарина – на глазах испарялись то и дело появлявшиеся на ней водяные разводы. Может быть, только что прошёл дождь, и теперь ярко светило солнце, знойный свет которого тотчас вбирал в себя влагу. Но за полчаса моих скитаний по улице я не ощутил ни единой капли и вовсе не ощущал этих знойных лучей. Потом, вслед за спрятавшимися дождём и солнцем, окончательно пропали из видимости и последние островки земли, которые я смутно ещё мог различать сквозь запотевшие линзы очков. Эти островки поминутно возникали где-то вдалеке, но у меня никак не получалось сосредоточить на них взгляд. Я всматривался вдаль – и перед собой, и вокруг, – но везде оказывалась лишь эта злосчастная плитка. Тогда я сорвал с глаз очки и с размаху швырнул их об плитку. Очки тотчас расплавились и исчезли. В глазах нарастала нестерпимая резь; слезы наворачивались, но не появились, даже когда я попытался их вызвать искусственно. Машинально взглянул на палас – почему же он не расплавился? И захотел разуться, чтобы пройтись босиком по странному чудо-асфальту, но почему-то так и не сумел разглядеть ботинок. А увидел, как мои ноги постепенно утопают в резком свете, исходящем от тротуара, разросшегося до огромной площади. Из видимости почти совершенно исчезли здания и деревья. Площадь покрывалась туманом из света. Резко оглянувшись, смог различить лишь ступеньки подъезда своего дома. Я метнулся туда и не помню, как снова очутился в квартире.
Я сидел в своём кресле и смотрел на пол, на котором не было пыли. Помню, мне всё не хотелось смотреть туда, где остывал палас. Вспомнив же про ботинки, тотчас взглянул на ноги. На босых ногах были домашние шлёпанцы.
С тех пор я каждый раз выходил на площадь. И шёл по вымощенной тротуарной плиткой площади, пока не оказывался, где нужно. Помню, как вышел в первый раз – поздним вечером того же дня. И ощутил свежий запах вечерней прохлады. В свете ночных фонарей я видел, как с деревьев падали жёлтые листья. И помню, что отчётливо видел машины, по обыкновению стоявшие у подъезда. Это длилось минуту. Потом машины пропали. Пропали куда-то деревья и листья. Пропала осень, и вечер, и фонари. И дом, в котором я жил, очутился посередине огромной площади. Сразу же стало светло как днём. И, не успев насладиться вечерней прохладой и осмыслить произошедшие