Избранное - Андрей Гуляшки
С тех пор прошло несколько лет, и с каждым годом я убеждался, что этот «виллис» — попросту заезженный одёр и что из-за него мои карманы всегда будут пустыми, потому что он часто подолгу хворает, а механики по сей день продают втридорога свои чудодейственные услуги. Но я не проклинаю свой «виллис» и не злюсь на него, а к тому председателю из Добруджи сохранил в душе самые лучшие чувства. Да разве я увидел бы, например, деревушку Кестен, если бы не имел в распоряжении своего верного «коняги»? Самим своим существованием он будит во мне мысли о дальних и трудных дорогах, а деревня Кестен, как вы знаете, находится на краю света. Да, много возни у меня было с этим «виллисом», много забот! Но черт побери! Я видел гигантские стройки, и они наполняли мне душу гордостью; я встречал интересных людей, могучих людей, которые своими руками и сердцами строят живописные системы шлюзов и настоящие заводы-дворцы; и этих людей я изображал на своих полотнах. Как же я могу ненавидеть своего ледащего «конягу»! Я люблю его.
А возня с ним? Ее искупает одна только мисочка чудесного меда деда Ракипа! А заботы? Я про них забыл, а не вспоминать о них очень легко. Я закрываю глаза и в знойном радужном мареве вижу пихтовую рощицу, солнечную и нежную. За нею есть ложбина, густо заросшая грабом и орешником. А в той ложбине скачет, прыгает по белым гладким камням ручеек, образуя синие прозрачные бочажки в более глубоких местах… Но чего только не привидится, когда закроешь глаза!
Итак, я оседлал своего «конягу» и пустился в путь.
2Я перевалил Вакарелскую гору. И когда передо мной открылся горизонт, хмурый, плотно забитый тучами, стена, за которой, казалось, сгустился мрак со всего света, когда я увидел этот беспросветно-свинцовый небосклон, я тотчас вспомнил предсказание метеосводки. За этой стеной, наверное, уже шел снег.
Я отправился в Кестен в отличном настроении, радуясь, что опять встречусь с людьми, которых полюбил, увижу места, где я провел много приятных и счастливых часов. В последнее время я часто вспоминал домик деда Ракипа. В этом не было ничего удивительного — в одной из его горниц я прожил целое лето. Удивительное было в том, что я вспоминал его совершенно неожиданно и в самой неподходящей обстановке. Позавчера, например, мы рассматривали на дирекции проект бюджета на будущий год, и в этот момент, когда мы дошли до статьи «накладные расходы», ни с того ни с сего в моей памяти всплыл этот каменный домишко, весь как есть, с покосившейся трубой на замшелой крыше. А что общего могут иметь накладные расходы с домиком деда Ракипа?
И пушистая пихтовая рощица не имела ничего общего с портретами, которые я рисовал в последнее время, но я и ее вспоминал, хотя она частица старого-престарого мира гор, а мои модели от первой до последней — наисовременнейшие люди. Среди них есть, например, литейщик с завода «Электрометалл». Что общего может быть у этого литейщика с пихтовой рощицей или с той далекой глушью? Ничего, разумеется, и именно поэтому он у меня выходил бледным, бесцветным, как бы лишенным души. Мешала та пихтовая рощица, она стояла между ним и мною и отбрасывала тень на его лицо; может быть, поэтому оно выглядело бледным.
Так или иначе, работа над портретами моих современников застопорилась, и чем туже она шла, тем чаще я вспоминал и домик деда Ракипа, и ту реденькую пихтовую рощу в триградской глуши. Поэтому я пустился в путь в отличном настроении: втайне я надеялся, что стоит мне омыть глаза прозрачной студеной водой из ручейка, текущего рядом с пасекой деда Ракипа, как работа закипит и мои модели не будут получаться на полотне бледными, с натянуто-усталыми лицами.
Размышляя на эту тему, я время от времени дул себе на руки, чтобы их согреть, — пальцы коченели на проклятой стальной баранке. Будучи любителем комфорта, я соорудил брезентовые дверцы, закрывавшиеся изнутри на красивые металлические застежки. Эти дверцы вместе с брезентовым верхом образовывали нечто вроде коробки, в которой было очень приятно сидеть. Ветер обтекал ее со всех сторон, свистел, выл, хлестал по ее стенкам, а внутри было уютно и не приходилось дрожать от холода, особенно в теплом пальто на плечах. Так было когда-то, а теперь в брезенте светились дыры (мне надоело их латать), и в эти прорехи врывался жгучий холод. В сущности, врывался холодный ветер, очень порывистый, и мое брезентовое укрытие непрерывно делало отчаянные попытки превратиться в аэростат. Уюта и в помине не было.
В Ихтиман я прибыл на рассвете. Только что открыли закусочную, и мой «коняга» встал как вкопанный перед самым ее входом. О, эти маленькие, раным-рано открывающиеся харчевни с зовущими желтыми глазами, затуманенными утренним холодом! Внутри железная печка, набитая пылающей сосновой щепой, раскаленная докрасна; из кухни пахнет горячим варевом — этот соблазнительный запах распространяет кипящая в котле чорба[3]. Здесь было так хорошо, что, согревая над печкой руки, я забыл про все свои дурные предчувствия и в сотый раз уверился в том, что мир устроен разумно и что без случайных мелких неприятностей он не был бы так прекрасен.
Покончив с первой порцией чорбы, я заказал вторую и, пожалуй, уплел бы еще и третью, если бы не постыдился молодой краснощекой официантки. Надо же соблюдать какое-то приличие в присутствии женщины, даже если у тебя волчий аппетит.
То ли от чорбы, то ли от жаркой печки, то ли оттого, что я внезапно переменил обстановку, только я разомлел, и меня потянуло с кем-нибудь поболтать. Я чуть не заговорил с официанткой. «Слушай, — хотел я ей сказать, — зачем ты теряешь здесь время?» А потом, когда она присядет на табуретку у моего стола, застенчиво одернув юбку, чтобы прикрыть колени, предложить ей отправиться со мной в далекий путь, потому что у меня есть свободное место в машине, и не на заднем,