Надежда Лухманова - Нервы
— Я не был у вас с той блаженной ночи, когда вы взошли на террасу, где я мечтал.
Хотунцов едва удержал крик: «Так вот она — разгадка потухшей сигары и необъяснимых слёз!»
— Скажите же мне хоть слово! Дайте услышать хоть звук вашего голоса! Ведь, я не искал вас тогда, я звал вас только всей душою, не вас, Анну Алексеевну, такую далёкую, так малознакомую мне, а вас, женщину моей мечты… И вы пришли. Ведь, вы пришли нечаянно, не зная, что найдёте меня на террасе, значит судьба вела вас ко мне… Но скажите, умоляю вас, скажите, есть ли у вас хоть жалость ко мне? Полюбите ли вы меня когда-нибудь?
И Хотунцов видел, как жена его положила свои обе тонкие, беленькие ручки на плечи Загорского. Он слышал те странные, металлические нотки, которые иногда улавливал он в её голосе (всегда в разговоре с другими).
— Может быть, я и полюблю вас, но не тогда, когда вы насильно будете вырывать мою ласку как в ту ночь на террасе. Меня глубоко оскорбил ваш поцелуй… глубоко… и ничего подобного я не перенесу от вас. Вы волнуете меня, вы разбудили моё сердце…
— Аня! Аня, божество моё! — Андрей Николаевич хотел схватить молодую женщину в объятия, но маленькие ручки крепко впились в его плечи; он только качнулся, но остался на месте.
— О! Я сильная! — тихо засмеялась Ася. — Если вам удалось неожиданно на тёмной террасе поцеловать меня, это не значит, чтобы я позволила вам повторять это, когда вздумаете. Я, может быть, полюблю вас, может быть, и буду целовать, но… надо, чтоб я этого захотела сама…
— Это не будет никогда! — прошептал Василий Сергеевич и так громко отшвырнул стоявший на дороге стул, что с террасы послышался вопрос, в котором теперь обострившийся слух Хотунцова уловил тревогу.
— Кто там? — Mariette c'est vous? [3]
— Это я, Ася! — Хотунцов подавил своё волнение, и ответ звучал совершенно весело. — Вошёл и наткнулся на стул. Женя у тебя?
— Нет, я Женю отослала на plage [4]. Иди сюда, у меня гость!
Хотунцов вошёл на террасу и пожал руку Андрею Николаевичу.
— Что вы так редко у нас бываете? Пропали с самого дня бала. Ведь, вы были кажется перед тем сильно больны?
— Да, благодарю вас, но я теперь вполне поправился.
— Это меня радует и за вас, и за… жену.
— За меня?
Хотунцов сел, закурил сигару и предложил Загорскому.
— Курите… На воздухе жена позволяет. Конечно, за тебя: иностранцев ты не особенно любишь, а русских здесь, право, мало таких, с которыми ты могла бы весело провести время.
— Да разве я скучаю? — Анна Алексеевна была удивлена непривычной любезностью мужа, а гость, сбитый с толку, смущённо улыбнулся.
— Не скучаешь, но я бываю так занят своею перепиской да и вообще такой плохой кавалер, что иногда ты должна на меня сердиться… В то же время я ревнив…
— Ты ревнив? — в этом восклицании была полная искренность…
— Вот, Андрей Николаевич, как жёны знают своих мужей! Она удивилась, что у меня вырвалось это слово, а между тем, я, к сожалению, страшно ревнив, ревнив скверно, потому что я не в состоянии был бы мучить жену, не в состоянии разыгрывать кровавых драм, но себя замучил бы и уж, конечно, скорей наложил бы на себя руки, нежели согласился потерять счастье, которым живу! — он засмеялся. — Что вы оба так на меня смотрите? У каждого бывают глупые минуты откровенности, вот на меня нашла такая… Хорошая сигара, Андрей Николаевич?
— Прекрасная! Вы выписываете?
— Всегда как и вино. Я, ведь, ужасно постоянен во всём, а в покупном — та же бандероль, та же фирма, а каждый ящик, каждая бутылка — другие… О чём же мы говорили? Ах, да, что я рад, если вы будете в свободные часы кататься верхом, на лодке или гулять с моею женою. Вам я верю… Вы кажется опять удивлены? Ведь, я сказал же, что ревнив, но видите ли жена моя как жена Цезаря для меня стоит вне всяких подозрений; я не позволяю себе даже мысленно применить к ней мерку верности каждой женщины. Ну, а мужчин я делю на разные категории…
— К какой же из них вы причисляете меня?
— К самой высшей: у вас есть мать, которую вы любите, так?
— Я её обожаю!
— Я это знал. У вас есть сёстры-девушки, и вы убили бы каждого, кто набросил бы тень на их чистоту.
— Убил бы…
— Ну, вот видите. Вы были больны и, как я слышал, при смерти, это должно было непременно поднять вашу нравственность; такая близость к тому свету очищает людей. Вы умны, образованы, вы чутки, а такой человек высоко держит свою честь: по крайней мере должен… — Василий Сергеевич посмотрел на свою сигару. — Потухла, вот, что значит быть красноречивым! Этакая хорошая сигара и пропала.
Он бросил её через перила на траву, вынул перочинный ножик и медленно занялся другою.
— Право, вы наговорили мне столько нового, так странно осветили передо мною мою собственную нравственную фигуру, что я не знаю, — что и отвечать вам!.. — Загорский старался говорить, смеясь, но в словах его было больше смущения и тревоги, чем смеха.
— Я никогда не слыхала, чтобы ты так говорил, никогда! Ушам своим не верю, что это ты!
Анна Алексеевна, забыв всю свою условную грацию, глядела просто и ясно в глаза мужа.
— Нервы у меня, мой друг, расходились, ведь это — наша современная болезнь, бывают минуты, когда мы, под впечатлением нервов, убиваем, — хуже того, окончательно портим свою или чужую жизнь, делаем громадные недостатки, и всё под впечатлением нервов.
Все трое замолчали. Мужчины курили; Анна Алексеевна рассеянно, в некрасивой позе, с руками, упавшими на колени, глядела куда-то в сторону. Каждый прислушивался к голосу своей совести, которая проснулась от сказанных слов.
— А вот и Женька! — Василий Сергеевич нагнулся через перила террасы и крикнул громко. — Женюк!
Вырвавши ручонку от няни, крошечная белая девочка заковыляла по дорожке, докатилась до ступенек террасы и тут, забыв всю благовоспитанность девицы трёх лет, опустилась на четвереньки, быстро всползла на ступени, ударила ладошками одна о другую, отряхивая пыль, поднесла их комично к ротику, дунула на каждую и затем, укрепившись на толстых ножонках, заковыляла к отцу и матери. В её лепете фигурировал какой-то Тото, какая-то Аля, с которыми она только что играла на plage, что няня забыла взять с собой petits pâtés [5] и «ваву», (так звала она себя), хочет кушать оцень, оцень!!! Она переходила от одного к другому, гладила ручонками бороду отца, бросалась личиком в колени матери и целовала не только её руки, но даже платье. Эта необыкновенная ласковость девочки, её лепет, смех, поцелуи, опять-таки на каждого произвели своеобразное впечатление: у Хотунцова билось сердце, он знал, что всей этой сценой спасает жену, отстаивает своё счастье; у Анны Алексеевны навернулись на глазах слёзы стыда; никогда никто из её поклонников не заставал её врасплох в такой семейной, интимной обстановке. У Андрея Николаевича какой-то спазм сжал горло; единственное его желание было: встать и уйти. Внутреннее чувство говорило ему, что роль его фальшива и некрасива между этими, так тесно и неразрывно связанными людьми. Хотунцов схватил Женю на руки, поднял её и поднёс к Загорскому.
— Всмотритесь в неё, Андрей Николаевич, это — живой портрет мой и жены; вот вглядитесь, как она смеётся, вылитая мать, уголки рта, подбородок с крошечной ямочкой, это — Ася, а вот лоб, виски, этот тупой носик, это — моё наследство. Женитесь скорей, Андрей Николаевич! И если вы будете счастливы также как я, найдёте чистую, милую девушку, которая доверит вам свою руку, — он взял за руку жену, та слабо сопротивлялась, но он, держа Женю, нагнулся и поцеловал её. — Ты так и положи, Ася, что у твоего мужа сегодня нервы, и уже не обращай внимания на мои слова. Вы, Андрей Николаевич, переживёте такое счастливое время первых дней общей жизни, дней, когда забываешь всё и всех на свете, когда всё лучшее просыпается в человеке, когда хочется быть и добрым, и честным. Какая гордость быть покровителем такой девушки! Какой восторг слушать её признания, понимать, что ты первый человек, который затронул её сердце! Этого счастья не забыть всю жизнь, а когда потом Бог пошлёт вот этакое сокровище, в котором сольются они оба, тогда уже можно и не бояться, что жизнь реальная, труд, забота вступают в свои права и не дают уже всецело погружаться в любовь! Этот живой свидетель ходатайствует за отца перед матерью, за мать перед отцом; забыть друг друга, изменить друг другу для них становится невозможным… — он посадил ребёнка на руки жене. — А теперь я вам обоим сделаю признание: вы знаете, что иногда самого сильного человека может подкосить какой-нибудь сон. Меня сразило слово: сегодня ко мне прибежала вот эта особа, — он приподнял Женю за подбородок, — и лепечет, лепечет, что искала маму, а мама — «пуф», а на её языке «пуф» значит — улетела. Бог знает, отчего это слово так страшно ударило по моим нервам, одна мысль, что ты, Ася, можешь улететь, т. е. оставить нас, забыть, до того потрясла меня, что я, как видишь, до сих пор ненормален: я не знаю, что я говорю и как поступаю, ну — дорогой гость простит… А ты и забыла, что хочешь кушать?