Глеб Успенский - Столичная беднота
— Ты, Миша, нахрапом! — говорил отец. — Ноне нахрапом не возьмешь, — к вечеру без головы останешься…
И нужно было видеть, как прыгало и трепетало сердце горемычного родителя, когда он усматривал все тонкие или, напротив, наглые сношения щенка с плотником, работающим около длинного бревна, протянувшегося чрез двор. Нужно было видеть также всю злобу разных квартирных хозяев и хозяек, приготовившихся было только что выступить в поход за этими щепками, уже отогревающими теперь семейство щенка. В этом негодовании на собственное простоволоеье никто из них не задумывался запустить в щенка кирпич, заржавленную задвижку, гвоздь, словом — все, что ни попадалось в руки. Но и от этого щенок умел "улизнуть".
Как ни прибыточна была для резчика Голодаева такая деятельность только что оперяющегося пройдохи, однако же нежелание предоставить сыну голод и холод своего неблагодарного ремесла заставило родителя искать ему более обеспеченную дорогу. И вот скоро Мишка-щенок — микроскопический портной. С плотно остриженными волосами, сквозь которые синеют желваки, только что полученные от собратий по мастерству, как знак вступления в "новое" общество, прытко шныряет он с огромным утюгом, чтобы где-нибудь подсунуть его на чужую плиту. Дело у него так и кипит, и тосковать о горькой доле ему некогда, да оно и не стоит: пусть бегает он босыми ногами по льду, без шапки и в одной нанковой рубашке, — он сумеет и согреться, прокатившись с разбегу по льду, или двинет кого-нибудь из своей братии плечом и тут же для собственной потехи лизнет горячим утюгом по снегу. Все у него кипит под руками! И вдруг, когда портных дел мастер только что хотел убедиться в том, что уже ремень и колотушка, в приложении к щенку, не имеют более никакого смысла и что с ним, щенком, нужно вести дело на другой манер, "из-под ласки", — в это-то завидное для многих время щенок страшно роняет себя, похитив какой-то жилет и прогуляв вырученные за него копейки на пряниках. За жилетом следуют панталоны, сюртук… А через неделю щенок уж на воле: он снова живет в обиталище своего родителя, который теперь клянет его за опиванья и объеданья.
Обдумывая способы исправления сына, резчик Голодаев приходит к тому заключению, что теперь остается одно: "драть его, шельму, до зеленого змия!" Не медля ни минуты, с горестью и вместе любовью в сердце принимается он за веник, и тут-то происходит доморощенное врачевание от всех пороков и зол, во время которого из квартиры Голодаева, сквозь мельчайшие щели и скважины, несется вопль и стон несчастного, очевидно наводимого на путь истины. Вот после этого-то врачевания, спустя месяцев шесть, вы и встретили прежнего щенка ка Кузнецком мосту; говорю — прежнего потому, что теперь вы щенка не узнаете — перед вами уже такая личность, которую в Москве определяют одним словом: чуйка.
— Сударь, сударь! ваше сиятельство!.. — негромко и таинственно произносит "чуйка", догоняя прохожего.
— Что тебе?
— Пожалуйте на минуточку-с!
— Меня?
— Вас, вас!.. на секунт!.. за угол только!..
— Меня ли? почем ты меня знаешь?
— Как не знать-с! Что вы?.. Знаем-с, пожалуйте!
Прохожий идет, недоумевая и чего-то опасаясь.
— Ну говори, что такое?
— Покупка есть… Как бы кто не увидал!.. Магазинская цепочка-с, "первый сорт"!
"Чуйка" оглядывается по сторонам и вытаскивает из-за пазухи какую-то цепочку, которая горит перед глазами прохожего и рассыпается искрами на солнце.
— Куда же ты ее прячешь?..
— Невозможно, вашскородие, никак: увидят… Сто цалковых стоит… сорок прошу.
— Да это краденая!
— Сохрани бог! что мне?.. В кутузке-то мне не очень желательно сидеть… по нужде продаю.
— Что-то неладно ты говоришь!
— Барин! барин! ваше благородие!.. куда же вы?.. Двадцать пять!..
— Десять!
— Что вы, ваше благородие! Обижать человека… Гаспадин, позвольте!
— Ну?
— Угодно двадцать рублей? не по-моему, не по-вашему?
— Ничего мне не угодно!
— Как ваша цена? Как же так, ничего не угодно?
— Пять целковых, она не нужна мне…
И прохожий идет.
— Эх, какой вы барин сердитый! — вяло произносит "чуйка". — Ну, пожалуйте, бог с вами… На чаек бы…
— Ну-ко, брат, оцени-ка, сколько заплатил? — говорит прохожий приятелю, показывая покупку.
— Пятачок?
— Что-о-о-о?..
В другой раз "чуйка" встретилась вам у Иверских ворот. Под аркой, среди грохота и стука сотни экипажей, среди разнообразных криков и пения, доносящегося из часовни, как-то назойливо журчит речь "чуйки". Держа в руках книгу "Химический анализ", пачку конвертов и две-три палочки сургуча, она неотступно следует за каким-то купцом и ежеминутно дребезжит над самым его ухом:
— "Аннализ"!
Купец идет молча; но "чуйка" не отстает, она словно прилипла к нему: забегает вперед, егозит и тычет ему в самый нос свою книгу.
— Аннализ!
— Прочь!..
— Аннализ! особбенная кыига-с!
— Прочь!..
— Пользительные советы!..
— Прочь, говорю!
Сцена этого рода обыкновенно оканчивалась тем, что иной прохожий находил необходимым позвать полицейского, а другой, соблазнившись достоинствами книги, покупал ее, тащил куда-нибудь на Ордынку, за Москву-реку, сажал за нее сынишку, с явным желанием вложить в его тучное существо какие-нибудь познания; но эта попытка, по обыкновению, никакого успеха не имела, а "Химический анализ" очень скоро находил приют в кухне и употреблялся на подстилку под кулебяки.
И вот, спустя год-другой, та же "чуйка", только сделавшаяся опытнее, старше и солиднее, ходит по дворам в виде старьевщика. Совершилось это перерождение в силу той же причины, какая родила на свет божий поговорку: "Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше". И действительно, "чуйке" теперь много лучше: скитаясь по Кузнецкому, толкаясь у Иверской, она была воплощенная нужда, искавшая милости в каждом; а теперь эта же нужда, которой везде непочатый угол, сама гоняется за "чуйкой" и на долгие годы вперед сулит ей хороший кусок хлеба.
2. ПЕРВАЯ КВАРТИРА
(Из записок пролетария)
…Претерпев множество неприятных и комических столкновений, неизбежных для провинциала, впервые попавшего в такой запутанный город, как Москва, я, наконец, нашел себе маленькую работу и отыскал столь же маленькую, как и работа моя, комнату. Между множеством разного рода неряшливых и непривлекательных съемщиц, которых приходилось видеть мне во время поисков квартиры, Марья Петровна, теперешняя моя хозяйка, могла смело первенствовать. В пользу ее опрятности говорило, во-первых, то, что она считала себя "мадамой", то есть содержательницей белошвейной мастерской; во-вторых, то, что она была чиновницей, супругой театрального чиновника; в-третьих, она была молода и, наконец, в-четвертых, водила знакомства с благородными семействами и в особенности с благородными мужчинами.
Все эти качества, неизвестные мне в первый момент посещения ее квартиры, не имели, однако же, той чарующей силы, которая бы могла уничтожить во мне дурное впечатление ее фигуры. Это была молодая, но истрепанная личность с редкими и едва даже не облезлыми волосами. Я ее застал в самом растерзанном утреннем костюме и тем ввел, повидимому, в неописанный ужас. Желая поправить очевидно невыгодное впечатление, произведенное ею на меня, она старалась прикинуться наивною девочкою, улыбалась, куталась в изодранную блузу и не упускала при этом случая распахнуться и пощеголять тощими прелестями собственных плеч и рук. Быть может, я бы снова пустился на поиски другой квартиры, но комнатка, которую показала мне эта мадам, понравилась мне, была недорога, удобна, и притом же тот дом, где работал я, был отсюда недалеко. Я остался.
Комнатка эта находилась на антресолях; здесь же помещалась мастерская, битком набитая швеями; и в то время, когда хозяйка показывала мне комнату, молодые лица их с особенным вниманием и улыбками рассматривали в полуотворенную дверь нового жильца.
Жилец был рад такому соседству, потому что любил деревенские песни, а здесь надеялся услышать их в изобилии, ради чего в тот же вечер и перебрался на московскую квартиру.
Окончив работу, я в тот же вечер сидел в своей комнате на подоконнике: окна были какие-то маленькие, квадратные, лепились почти около пола, как обыкновенно бывают окна на антресолях, и поэтому для того, чтобы увидеть хоть клочок неба, необходимо было садиться на подоконник.
Стоял удушливый летний вечер. Кусочек неба, который выглядывал из-за крыш огромных домов, был какого-то грязно-желтого цвета; московская пыль тучей стояла над городом и застилала небо. Из переулка и с улицы доносился треск колес. На дворе кто-то пел. Я высунул голову в окно. На коридоре нашей квартиры, углом поворачивавшем от кухни, на растворенном окне сидели все швеи госпожи Поляковой, моей хозяйки, и вели разговоры. Заметив меня, — они замолкли; но через несколько времени разговоры начались снова, только немного тише.