Николай Златовратский - Крестьяне-присяжные
– Нехорош стал отец – в гроб пора. Нажил добра – теперь довольно! – ворчал старик.
– Вот он на вас, на судей, больно сердит.
– Ой? Что так?
– Да вот года три тому назад штрафовали его. Тоже вот в череду был: повесткой вызывали. «Куды, говорит, еще в город ехать?.. Какой такой суд с мужиками – что за мода? Брось, вишь, хозяйство да судить ступай. Мало там их, приказных-то? Модники! Какой, говорит, я такой судья-мужик? Народу только баловство. Воры-то на смех подымут…» Ну, и не ходил; двадцатипятирублевкой штрафовали. С того и сердит… А хозяин мой тоже в череду. С вами, мотри, будет. Уехал позавчера.
– Мотри, с нами будет.
– Так думать нужно. Что поделаешь? Ваше дело подневольное. Убыточно оно, точно… да, толкуют, для души хорошо. Вы как?
– Это об чем?
– А вот говорят: для бога очень хорошо, для души. Из вас кто был ли в череду-то?
– Были, – откликнулся Лука Трофимыч.
– О! Так скажи-ка ты мне об этом. Уж я и буду спокойна.
– Это об душе-то тебе сказывать?
– Да, да… Об ней-то ты мне сказывай. Хозяин, признаться, тоже не хотел ехать, да поп уговорил. На этом и согласился. А то говорит: «Боюсь я, – говорит, – баба, этого самого суда». Да чего, мол, тут, Спиридон Иваныч, бояться? Не ты один. «Так-то так, – говорит, – а все же как это подумаешь, так тебя будто в зноб бросит… Перцовки, – говорит, – коли неравно что, перед судьбищем-то выпью».
– Это так, так, – заметил один из возчиков, – по себе знаю, помогает чудесно. Я ее, перцовку-то, во как уважаю. Однова настудился я. В зажору, братцы, попал совсем, и с возом. Так думал: «Ну, больше, мол, Петруха, не жилец ты…» А еще оженился недавно только. Жалко было бабу… Да перцовки, братцы, выпил это с фершалом штоф, ну, и опять хоть снова; в зажору полезай.
– Да ты это к чему сказывал о перцовке-то? – переспросила хозяйка.
– Это я к себе…
– А кто тебя просил? Ты слышь, я рассказываю: на хозяина, мол, страх напал. Говорит: «Мотри, кабы после-то совесть не заклевала». Я вот к чему… А он об зажорах.
– Всякому свое мило, – заметил возчик и улегся на лавке, подостлав тулуп.
– Так я вот об этом-то… Как ты скажешь… Бывалый ведь ты? – обратилась хозяйка к Луке Трофимычу.
– Ну, об этом как тебе говорить. – Лука Трофимыч затруднялся и продолжал смущенно:– Дело точно будет, так сказывать надобно, доброе… Да во всем нужно с рассудком… А пожалуй, и так скажем, что как ежели по человеку…
– Да, да… Без рассудка долго ли до греха. А все ж за благодушного-то судью бога помолят.
– Помолят. Это будь спокойна, хозяйка, – заговорил один из возчиков, подходя к столу. – Да вот как помолят-то, я вам скажу… Ты, что ли, в судьях-то был?
– Я был.
– Ну, так вот… Я, может, тебя за твое-то благодушие во как бы отблагодарил, кабы в силу было… Так вы меня племяшом уважили, что я за кашу не сяду, за вас не помолившись.
– Что ж у тебя племяша-то судили?
– Судили. Так, дело совсем непутящее было. Зашел, вишь ты, братец, он в городе с ребятами в кабак, да и забаловались там за полуштофом. А тут, на грех, и случилась в кабаке-то драка, да кто-то и умри непутевым часом. Всех и забрали. И нашего-то. Год сидел в тюрьме. Совсем мы со старухой, с маткой-то его (сестра мне будет), порешили, что уж пропадать ему за чужое дело… Паренек был исправный, кормилец, один после отца надел справлял…
– Ну, и оправили его, судьи-то?
– Об чем же я-то сказываю? Совсем уважили. Да вот как, братец: сестра-то это моя, старушка, ходочка какого-то упросила в округе, чтоб он ей всех судей-то на записку выписал, поименно. Вот как. Да с этою бумагой-то летось в Соловки сходила, перед угодниками по свечке за здравие судей затеплила старушка божья!
– Зачтется это твоей старушке от господа.
– А я об чем же?.. Она вот теперь говорит сыну-то: «Я, бат, вам уж больше, по старости моей, не работница, отпусти ты меня, бат, на гору Афон, – еще помолюсь за новых судей-то…» Так вот я и сказываю: за благодушного-то судью молитва в народе не пропадет…
– Нет, нет.
– Так ты за хозяина-то будь спокойна.
– Я спокойна…
– Ну, и ладно. А присяжных всегда уважь.
– Мы уважаем. Этого у нас греха нет.
– Ты бы им вот кваску нацедила, и я бы, может, хлебнул кстати.
– Федосья! Нацеди-кось.
– Благодарствуем, хозяйка, – сказали присяжные, вылезая из-за стола.
– Не на чем, родные. Може, наш кусок не пропадет. Ложитесь-ко. Чать, завтра рано тронетесь?
– Порану. К вечеру нам быть бы нужно.
– Слышь, к нам сюда будет суд-то ездить… Хорошо было бы для нас, неизъянно.
– Для нас все одно…
– Все ж ходьбы-то поменьше.
– Это правда… Сапогам облегченье.
Утром поднялись присяжные рано, отдыхали они немного; еще свет не занимался, как они начали справляться. Возчики еще спали. Хозяйка поднялась за перегородкой, зевнула, вышла, почесывая обеими руками под повойником, и зажгла свечу.
– Ну, дай бог счастливо, – заговорила она, позевывая и крестя рот. – Увидите моего-то хозяина, известите, что, мол, мы благополучны.
– Ладно, скажем.
– Щи, мол, у твоей хозяйки хлебали… А останавливались, мол, у нее возчики, скажите.
– Ладно.
– Да известите (вот только что в просоньях-то вспомнила): Палагея, мол, родила… Уж там знаете в кумовья его думали, да уж заочно помянут. Родила, мол, родила… Девочку, мол.
– Скажем. И про Палагею известим. Будь покойна.
Один из возчиков повернулся на лавке, высунул голову из-под полушубка и, вытаращив осовелые глаза, долго смотрел на присяжных, потом спросил:
– Вьюжно?
– Метет!
– То-то зябко.
И, закутавши голову в полушубок, повернулся к стене.
– Почтенные, – сказал Лука Трофимыч, – вы бы присмотрели… Чтоб после греха не было.
– Ступайте, ступайте со Христом! – кто-то крикнул с полатей. – Мы вас не опасаемся.
– Все же…
– Нету, нету… Зачем грешить на вас! Маетно вам будет идти-то? – спросил голос.
– Сугробно, думать нужно.
– Может, коли порожнем нагоним, подвезем.
– Спасибо.
Присяжные подвязывали мешки.
– Отчего не подвезти? Подвезем, – отозвался кто-то еще. – 0-ох, господи!.. А у тебя, хозяйка, тараканов довольно.
– Ну, что они тебе, тараканы-то, помешали?
– Я так… к слову… Мне что? Пущай живут. Вдруг кто-то забредил: «Суди-суди… у кобылы… кобылы… хвост украл… Ло-ви его, братцы!» – закричал впросонках возчик и проснулся.
– Ах, чтоб те… где кобыла-то? – спросил он, бестолково водя глазами.
– Лови ее!.. Увели!
– Домовик, чтоб его… Придушил совсем. А навалист он у тебя, хозяйка.
– Прощай, хозяйка… Прощай, дед! Не обессудь за беспокойство. Ай спишь?
– Ну-ну, уж ступайте… Судейщики! С этою вашею модой-то, того гляди, всех перережут да переграбят. Такой разбой кругом пошел, – когда было видано?.. Поблажники!
– Ах, грозен у нас на печи судья проявился! – заметили возчики.
– Федосья, запри за ними калитку-то! – крикнула хозяйка, опять укладываясь за перегородкой.
– Не ходи, незачем… Сам запру, – заворчал старик, спрыгивая с печи прямо в валеные сапоги. – Ноне только за всем своим глазом присмотри – то и цело.
Присяжные выходили один за другим. За калиткой они снова перекрестились и пошли вдоль слободы. Еще не рассветало. По улицам сугробы намело. Ноги вязнут. Где-то вдали светится огонь. У домишка стоят несколько саней; лошади дремлют и вздрагивают. Откуда-то слышатся взвизгивания песни и гармоники.
– Души-и! – вылетает из глубины двора подавленный выклик.
– Стой-ой!.. Ой!.. Вот все здесь – получай!..
– Вина-а! – неистово раздается ответный крик.
– Крра-а-а-ул! Косу вырвал… Па-ад-лец! – выбегает из калитки растрепанная женщина.
– Вот они где… Грехи-то!.. Сохрани господи! – боязливо промолвил Фомушка.
Присяжные удрученно молчали.
III
Деревенский статистик
Опять раскинулась пред нашими пешеходами «трактовая путина» – теперь почти безбрежная, совсем слившаяся под общим снеговым пологом, которым укутала вьюга за ночь и дорогу, и луга, и поля и до которого еще не коснулся ни лапоть, ни вяленый сапог, ни копыто, ни санный полоз. Ровною и живописно однообразною скатертью раскинулась она впереди. Изредка только попадались путникам спасительные, уныло согнувшиеся в одну сторону, заиндевевшие и покрытые белою бахромой елки, вокруг которых наметала вьюга целые валы снега. Все же путина эта была не пустынная, и в другое время весело на ней путнику. То усадьба покажется в стороне за рощей с своими старыми службами, с красными тесовыми крышами, длинным барским домом, с не тронутыми еще новым владельцем или арендатором-купцом «балясами» и колоннами. То выселок выбежит на крутой берег плещущейся в овраге речки тремя-четырьмя новыми большими избами, мельницей, пасекой – это владения поселившихся на «своих» пустошах братьев-собственников, мирно живущих, пока ходок-аблакат не занесет к ним страшного слова «раздел» и не «натравит» их на бесконечную тяжбу, в которой каждый будет доказывать права свои «по стариковой памяти» и пока в этой «травле» не погибнет выселок, выпустив на вольный свет безземельных голяков и обогатив «за труды и юридические познания» ходока-аблаката и стакнувшегося с ним «большака-брата». То монастырь блеснет белыми стенами и золотыми главами среди необозримой поймы и заповедных лугов. То вдруг за лесом, на спуске к полной реке, усеянной правильными площадками бесчисленных плотов, где, бывало, разбиты были английские скверы и парки и с утра до поздней ночи слышались звуки охотничьих рогов, вдруг выдвинется чудище, длинное и высокое, шумящее и гудящее тысячами веретен, смотрящее сотнями мигающих в сумерки глаз…