Асар Эппель - Чужой тогда в пейзаже
Ножик этот за перелицовку труакара подарила ей одна проживающая с до революции в доме с кружевными карнизными подзорами и такими же голубыми оконными наличниками сухорукая женщина, а в придачу отдала и упомянутую этажерку, потому что кот у нее все равно об этажерку когти дерет. При этажерке были кое-какие книжки, а под полуприлипшей к незапамятной масляной покраске царской газетой Линда нашла не наше лезвие от с а м о б р о й к и и уже хотела было им плохую ногу побрить, но, имея дырки крестиком и одну сторону глухую, лезвие в станочек не полезло, так что Буян, сказав "сам знаю зачем", сразу взял его себе. Еще под сухорукиными газетами оказалась карточка от игры "флирт" с изнанкой, как у игральной карты, но побольше и с финтифлюшками, и там были разные названия вроде бы цветов, но какие-то тоже не наши: тубероза какая-то, иммортель и лакфиоль какие-то, а возле них неизвестными старинными буквами напечатано всякое такое, отчего Линда прямо горячела. Скажем, "Вы располагаете собой?" или "Шепча, бледнею и смолкаю".
Что же касается этажерочных книжек, там оказалась, например, изданная приложением к газете "Британский союзник" брошюра "Мул в английской армии" ее Линда почему-то стеснялась, хотя и не выбрасывала. И еще одна, о которой скажем.
Собираясь спать, Линда взбивала на широкой постели подушки и отгибала угол белого пикейного одеяла. Потом мылась, но туловище не всегда, а только лицо и где полагается. Потом устраивалась под одеялом и никак специально не приспосабливала несуразно выпиравшую ногу, из-за которой в отличие от остальных людей ворочалась на перине особо, и ворочанье это было заучено мышцами, но в основном лежала на спине, так что лоно ее из-за отогнутой ноги получалось открытым, и на него сразу же съезжало с коленки теплое одеяло, что оказывалось самым приятным изо всего, случившегося за день.
И она принималась думать о ноге, о том, что не сможет, когда придется жить на кровати с мужчиной, быть как другие женщины, скажем, та же Соня Балина, которая на примерке вертится перед желтым зеркалом, отрывисто напевает, а потом говорит, что Балин - мужчина, каких нету, и всегда внимательный, и что он с ней - "и так, и так, и на этом боку". Что означает "внимательный", Линда не знает, хотя слышит это и от других женщин, "и так" у Линды происходит с Буяном, на "этом боку" помешала бы нога, а про второе "и так" - она даже не представляет, как можно вообще изловчиться. "Женщина же считается, как она может разложить ноги... - разглагольствует сама перед собой, глядя в зеркало, Балина и вдруг строго заявляет: "Но я с ним бываю только в рубашке, я же не подзаборная какая-нибудь..."
Нога. Нога помешает. Линду озабочивала торчащая несуразным образом в постели нога, которая не откидывается и мало сгибается в коленке. Даже в консультации наблюдаться плохо получалось. "А мужчине надо, чтобы щ у ч к о й тоже!" - вовсе бесстыже сообщила ей другая заказчица.
Пикейное одеяло, прикасаясь знакомым добрым образом, и согревало, и холодило, и она, так ни до чего не додумавшись, засыпала. За окном светил пока что не расколоченный Буяном фонарь, нависая, как долгожданный мужчина в ночи томления. Несколько раз он заявлялся в ее сны и хотя сиял, снился темным, широкоплечим и в драповом пальто. Большой в ширину, как тьма, он почему-то оставался не толще фонарного столба, но такой же тяжелый, и брала жуть, что сиянием и темнотой он навалится на нее, а будучи узким хотя толстым столбом сумеет, несмотря на ее ногу, уместиться как надо, и, чтоб упастись от него, приходилось метаться, хотя метаться надо было во что бы то ни стало, чтобы от драпового столба не упастись, - и она принималась медленно метаться, но метаться требовалось сильней, и тут она натыкалась на свою плохую ногу, просыпалась, и, замороченной спросонья, ей мерещилось, что для того, чтобы заметаться изо всех сил, рядом должен лежать хоть в пальто, но мужчина, соединенный с ней, как эта ее несуразная и горячая теперь изнутри нога.
После такого она или поздно и тяжело спала, и вставала, когда в комнату звеня, чтобы всю ее, липкую, исползать, набивались мухи, причем скомканное одеяло давно было горячо от солнца и в комнате пахло поздним женским сном, и уже было не вынести незаметно урыльник; или наоборот - не могла больше заснуть и вставала рано-рано, и горшок выносила.
В этом случае в огороде бывало тихое свежее утро, на эмалированной баклажанового цвета башке чучела ясная роса кое-где уже текла, оставляя за собой пустые темные дорожки. Невидимый за своим отворенным окошком столяр, если не прослушивал утреннюю зарядку, услыхав Линдины припадающие шаги, говорил первым ранним голосом: "Линда, чего встала, вертихвостка!" или "Я, Линда, вертлюг новый тебе выточу, и хромать забудешь, пигалица". Линде, хотя никакого женского чувства она к дяде Мише не испытывала, заоконная эта обходительность бывала приятна, а старикова околесица даже льстила.
Сегодня же дядя Миша, когда она пошла за огород, сказал кое-что новенькое:
- Уже побегла? Понимаю - вы, женчины, больше нашего из кишок состоите!
Тут пора бы заметить, что на травяной улице пришлое население еще не состарилось и умирать пока никто не начинал. Среди же населения всегдашнего старых бабок насчитывалось немало, но соответственных стариков - всего ничего. Их, видно, поубивали в первую империалистическую, потому что в наших краях не раскулачивали.
И хотя новых стариков долго не заводилось, это не значит, что вскорости они в нужном количестве не появятся, так что пускай возникают в рассказе тоже, к примеру, тот же дядя Миша, который, сказанув свое, снова стал озадачиваться лежачим своим недоумением, разглядывая вяло бегающих по утрянке мух. С возрастом он сделался мало догадлив и теперь никак не мог взять в толк, как это они вверх ногами ходят? Во что они там вцепляются? Хоть даже если ноги у них на ус или пускай даже на конус, как они без киянки их втыкают в проушины на потолке? Ну ты, дед Мишка, даешь! Каки-таки проушины? Ты же сам потолок фанерой обколачивал, сам ее шкурил - и не стеклянной шкуркой, а как в старое время - хвощом, сам ее горячей олифой олифил, сам белилами сперва сухой кистью, а потом пожиже белила разводил. Гладкий у тебя потолок и пошли вы все в манду! Яйца катать можно, если б не вверх ногами. А муха, она как раз вверх ногами фить-фить... Или у нее пятки намагничиваются по очереди? Глупость! Просто клей на них вроде птичьего. Во! Но тогда как же они враз отлипают?
Словом, столяр стал сильно сдавать. К примеру, начисто забыл - уже и в молодости трудное, - сколько будет девятью восемь, а, пытаясь вспомнить, впадал в уныние, но Линду спросить стеснялся, потому что хорохорился.
Мух становилось все больше. Мимо окна проходила в обратную сторону Линда, у которой мосол в жопе выехал. Столяр прекращал слушать радио и принимался обдумывать, из чего бы выточить Линде вертлюг. Лучше б, конечно, из клена, а еще лучше из негной-дерева. И дядя Миша неминуемо переходил мыслью на разные дерева. Дуб, например, когда его обстрогиваешь, пахнет уксусом, но это если в рубанке железка "лев на стреле". Красное дерево кожурой граната, которую он сушит от поноса. А вот бук пахнет копченкой и тоже если его английской железкой строгать...
Но как же он тогда железку эту редкостную на еловом сучке загубил... Вот же случай! И старик принимался репетировать последнее перед смертью слово: "Всем прощу - еловому сучку не прощу", хотя, что оно будет предсмертным, не знал.
Линда столяру нравилась. Когда она в войну появилась, непризывной по возрасту дядя Миша сразу подарил ей светящуюся брошку-ромашку, чтоб друг на друга ночью в огороде не натыкаться, правда, сам, фосфоресцируя, как электрический скат, на Линду, невзирая на ее ромашку, напарывался, хватал за что попало и говорил какую-нибудь чушь вроде: "Во маскировка что делает..." А после войны, когда стал прихварывать и понял, что для ухода неплохо бы завести бабу, как-то, пьяненький, посетовал: "Эх, будь я в тыловых годах, я б на тебе женился! Лежали бы в тепле сиськи набок!" И чуть ли не каждый день происходил меж ними следующий диалог:
- Вона, Линда, какой у тебя женотдел дородный!
- Чего вы, дядя Миша, такое говорите! - И хотя Линда женского чувства к дяде Мише не испытывает, все же ему по-доброму помогает: то перестелит, то постирает, то полбутылки ночные выплеснет.
А Буян приходит в чуланчик, потому что больше некуда. Сарая у Линды нет - дрова она держит на терраске. Буян по годам шкет и осторожничает, чтоб не попутляли и не доперли, что он перепихивается с теткой, да еще хромоногой. К Линдиному дому, однако, кроме как в отломанную заборину, хоронясь за трансформаторной будкой, незаметно не подойдешь, и дом не обогнуть, чтоб с крыльца, - это уж точно все увидят, и в окно ни в одно не залезть - тоже видно.
Еще все видно потому, что на Линдином дворе из-за огорода нет кустов, а все огородное - невысокое. И ночью не подобраться - дом выходит на булыжный тракт и около него на столбе фонарь, и дядя Миша, собака, чуткий. Буян хотел фонарь расколотить, но сколько из темного места или днем, когда на улице никого не было, не кидался - промахивался, да и участковый уже спрашивал, ты чего в фонари кидаешься, малец. А хоть в дом и проберешься, чего там делать - сунул и беги, а то еще соседка шить придет.