Лидия Чарская - Не ко двору
— И вы наказываете?
— Ну, разумеется! Изобьешь его, подлеца, чтоб долго помнил и отпустишь с миром.
— Это не то, Махнеев, это вы по доброте своей… — слабо улыбнулась Ирина. — Но отчего же Бойницкий не избил того же Иванова у манежа, а предал его суду?
— Это был не проступок, а преступление, преступление перед законом службы… и оскорбление начальства…
— Так зачем было предавать это гласности, убивать без оружия, губить на всю жизнь? У этого Иванова, говорят, невеста… или даже больше того. Я слышала о ребенке… И потом он был до сих пор примерный служака, — исполнительный, славный…
— Тем больше вина его… Тем строже надо отнестись к его вине. Что делать, Ирина Павловна!
— Что делать, Бойницкий? Что делать! — и голос Ирины делается глухим, как у трудно больного, — что делать? Так я скажу вам сейчас что надо делать: бросить карты, идти к командиру и сказать ему: «Полковник, виноват не Иванов, а я — поручик Бойницкий, потому что вызвал пьяного Иванова на грубость: ударил его и разбудил в нем зверя вместо того, чтобы отправить его под арест». На то, что Иванов был пьян, никто не упирал в суде. Он был дерзок, оскорбил начальство, нарушил дисциплину, — говорили все, и никто не указал на то, что он был в состоянии невменяемости. Надо пойти и сказать все это командиру и вымолить помилование Иванову. И тогда только можно жить на свете, господа…
Речь Ирины круто обрывается. Ее лицо бледно как полотно. Глаза загораются нестерпимо… Ее знобит и лихорадит… А в голове идет какая-то сложная и копотная работа… Точно в мозгу поселились маленькиее гномы и ударяют там своими крохотными молотками. Она ждет до боли во всем существе… Ждет ответа… Офицеры молчат… Их спокойствие мучит ее… Бойницкий бледен и зол, стараясь не дать заметить своего смущения.
— Ну? — стоном вырывается из груди Ирины. — Бойницкий! Да что же вы молчите? — почти кричит она в упор офицеру.
И всем становится неловко.
— В таком случае вам придется лишить меня жизни, Ирина Павловна, потому что я не пойду к командиру просить за это животное, заслуживающее скорее виселицы, нежели дисциплинарного батальона…
Он встает из-за стола, бледный я спокойный, как всегда, избегая, однако, ее взгляда.
Она смеется, не скрывая значения этого смеха. Неловкость между присутствующими увеличивается… Всем тяжела и неприятна эта сцена и все ждут исхода…
За двойной рамой, заглушая на мгновенье шум дождя, долетает звонкая трель барабана. Это призыв к молитве и перекличке…
Адъютант торопливо вскакивает и, наскоро простившись, бежит с вечерним рапортом к командиру. Махнеев и Звягин спешат в роты. Бойницкий подходит проститься к Ирине.
Ее рука холодна и безжизненна, а лицо пылаешь горячим румянцем.
Ей гадко, невыразимо гадко прикосновение его губ к ее захолодевшей кисти и она брезгливо выдергиваешь руку из его пальцев.
Он удаляется, пожав плечами, готовый проглотить все оскорбления «ненормальной» женщины, как мысленно называет Ирину…
Он ушел, а она все еще стоит у окна, вглядываясь в темную, ненастную октябрьскую ночь… Его шаги с металлическим звуком шпор удаляются… потом приближаются снова. Вошь они ближе, ближе, здесь, около, рядом. Она поднимаешь больную голову.
Перед ней Бойницкий.
— Вы? Опять вы, ужасный человек!
— Я не могу уйти от вас… Вы сердитесь на меня. Поймите, я люблю вас, Ирина.
И голова его снова склоняется к ее руке.
— Как вы смеете, Бойницкий.
— Любовь все смеет. А я люблю вас.
— Я ненавижу вас, как злейшего врага!
— Знаю.
— И все-таки ищете моей любви?
— И все-таки, Ирина!
— Не смейте меня называть так! И глаза ее полны яда ненависти.
— Любовь все смеешь, повторяю вам.
— Ага!.. любовь, значит, смеет приносить жертвы. Она смеет быть смелой и прямой. Она — правда. Ступайте же к командиру и спасите Иванова. Это будет жертва, Бойницкий, и я принимаю ее.
— И?
Глаза его полны вопроса, чистые, гордые глаза…
— И вы будете моею… О! Иду, иду к командиру! Иду, моя милая, моя несравненная… Моя мучительница!
Он хватает ее руки, бессильные и холодные… Его дыханье близко от нее… Его губы на ее щеках, глазах, шее…
Темный туман сгущается над нею… Что-то ноет и бьется в груди…
— Пойдите вон, вы мне гадки! — стоном рвется из ее груди, и слезы бессилия, злобы и унижения катятся по лицу.
Он смотрит на нее, ничего не понимая… Потом, встретив ее взгляд, тупой и отчаянный, полный презрения и брезгливой жалости, поспешно уходишь.
Темный туман точно проясняется над головою Иры, но гномы с их молоточками работают еще усерднее в ее мозгу… Шатаясь, бредет она в спальню.
Ночь — долгая, как вечность, как вечность томительная ночь… И нет ей конца… Темные сны граничат с кошмарами… Темные кошмары граничат со снами.
Она видит толпу серых шинелей… Кучку офицеров в стороне… Что-то безобразно распростертое на земле. Какая-то груда прутьев… Она содрогается во сне, поняв их значение… Кровь на теле лежащего… Стоны и вопль, заглушённые барабанным боем…
— Дисциплинарный батальон, — четко выговаривает воспаленный мозг и вся она обливается холодным потом.
Потом бледное, искаженное лицо Иванова… Он сидит на барабане и говорит скоро, скоро, вытирая со щек слезы и кровь:
— Не спасла-таки… не спасла от гибели, от срама, а как обещала… Мне что… Невеста осталась… не успели греха прикрыть… Погибла ни за что девка… А ты могла спасти и не спасла… Сраму побоялась… Себя пожалела… А сама про жертвы толковала. О, подлая! Как и они подлая! одного, знать, с ними поля ягода! Дьяволы, дьяволы, вы все дьяволы!
— Бойницкий, Бойницкий! Где он? — кричит, мечась по постели, Ирина. — Сюда, сюда, скорее, пока не поздно! Спасите его… невесту… ребенка. Скорей к командиру… Спишите, во имя Бога, Бойницкий!
А ночь равнодушная и молчаливая и безжалостная скользит над сонной землею…
И нет ей дела до измученной тоненькой женщины, обливающей подушки слезами и потом и до несчастного заключенного, проводящего последние часы под мирной кровлей полковой гауптвахты.
— Ира! Ты приказала разбудить себя. Сейчас проведут Иванова, — слышится сквозь сон голос Звягина. Она быстро вскакивает и садится на постели. Ее глаза совсем не сонные смотрят бодро и трезво куда-то мимо него.
— Ира, дорогая, сейчас проведут Иванова. Ты велела разбудить себя, чтобы посмотреть на него из окошка, — повторяет он, думая, что она не слышишь.
Она смотрит все также… и точно прислушивается… Потом прикладывает к голове своей белый, тонкий, слабый, как у ребенка палец, сдвигает брови и… смеется. Сначала тихо, тихо, потом громче и громче и вдруг разражается неудержимо звонким хохотом, от которого делается холодно и жутко на сердце.
— Как проведут? Разве ты не знаешь? Его простили! Да простили, — говорит она с трудом удерживая приступы смеха. — Ты ничего не знаешь? О, это смешная история! Отчего ты не смеешься?
— Что с тобой? Ради Бога, что с тобой, моя Ира? — почти стонет Звягин, смутно угадывающий истину.
— Простили… простили, — твердит она все трое простили: и Бог, и командир, и Бойницкий.
И опять хохот. Жуткий, неудержимый.
Под окнами, стуча сапогами и прикладами, прошли солдаты… В воздухе протрещала чистая дробь барабана. Приговоренный поднял исхудалое лицо к окну Звягинской квартиры и медленно перекрестил воздух. В этом тихом благословении солдатика заключалась и благодарность и признательность, и мольба за ту, которая так горячо вступилась за него.
И он перекрестил ее, не зная чего просить ей у Бога.
Просить было нечего, кроме вечного покоя и тихого мира… Нервная горячка сделала свое дело…
Когда через три дня ее хоронили, весь полк с полковыми дамами присутствовал на обряд у открытой могилы высокой, тонкой женщины… Ее муж рыдал, как безумный.
— Непонятная, — говорила толстая капитанша худенькой поручице. — Она, душечка, всегда была непонятная.
— Да и не ко двору она нам была, — заметила тонкая, как жердь, супруга полкового доктора.
— Не ко двору, не ко двору! — затрещали дамы. — Не ко двору, — просвистел резкий октябрьский ветер.
— Не ко двору, — зашептали вечно зеленые верхушки сосен…
— Не ко двору! — разнеслось далеко… далеко…
Бойницкий был сосредоточен и бледен…