Николай Телешов - Меж двух берегов
Печальники наши народные!..
- Откуда вы все это знаете? - удивился учитель.
- Да это ни для кого не секрет. Это в книжках написано. Откуда все люди об этом знают, оттуда знаю и я.
Вычитал из книжек - вот и знаю.
Он, видимо, волновался и бесцельно шарил по столу обеими руками, точно нащупывая себе опору.
- Шевченко был тоже - Тарас Григорьевич - украинский певец... Гений! Талант! А какое гонение видел?
В солдатах был не в зачет, в степи оренбургской да в тамошних крепостях содержался, а уж про нужду его и говорить нечего! Как про него господин Некрасов великолепно выразился: "Был оскорбляем он всяким невеждою..." Вот они, памятники-то ваши каковы!
В голосе его дрогнули слезы.
- Нравится вам людей хороших травить, травить, а затравивши, начать уважать: вот, мол, как перестрадал человек. И хороший был, и умный был, а - пострадал.
Давайте, мол, начнем его теперь почитать! А уж он-то, человек-то, давно умер, и ему на все ваши почести, извините ?а выражение: тьфу! И больше ничего.
- Браво, браво, господин Щеголихин! - воскликнул Хельсн. вставая и протягивая старику руку. - Я вас искренне уважаю за эти слова. Вы правы: ваше общество любит жертвы и требует себе жертв. Я пришелец, чужой для вас человек, но я не хотел бы быть сыном вашей родины, которую я, повторяю, очень люблю. Я люблю ее, но виню: вы не цените ваших лучших людей, вы злорадствуете над ними, травите их, любуетесь их агонией и величаете их же, но уже умерших да заключенных.
- Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, - тихо и грустно добавил Щеголихин, перебивая речь Хельсна. - К вам посылаются мудрые и пророки, а вы иных убиваете, иных будете бить и гнать из города в город... Да! вздохнул он. - Приходили и к нам хорошие люди, приходили открыть нам свет истины, а мы...
- А вам надобно жертв, лишений, чужих страданий и мук, - вновь заговорил горячо Хельсн, обращаясь в сторону чиновника. - Для вас это какое-то удовольствие. Но я хотел бы вас спросить: как смеете вы требовать всего этого? Как смеете вы насиловать чужую жизнь, чужую и лучшую? Надо шире дорогу вашим талантам, а не уже.
Легче им жизнь, а не тяжелей. А вы умиляетесь: как претерпел! И заморив одних, требуете и сейчас от других, чтоб и они претерпели ненужные гонения. Для чего? Вы требуете от ваших талантов, чтоб они были нищи, были в ссылке... Нет! Культурные нации этого не желают для своих лучших граждан!
Щеголихин поправил его:
- У нас, я вам скажу, очень много почетных граждан.
Особенно потомственных почетных. А настоящих-то граждан и нету. Нет ли у вас взаймы, у варягов? Потому что земля наша велика и обильна, а граждан в ней нет. Уж извините, ваше высокоблагородие, - обратился он к офицеру, это говорит человек ссыльный...
- Для меня вы сейчас человек не ссьпьный, а...
а пьяный! - пробормотал в ответ офицер.
- Покорнейше благодарю! - улыбнулся Щеголихин. - Действительно, вы сказали сущую правду. Только, не в обиду будь сказано: водка - великое дело! За водку любой осгяк довезет меня в челне - куда захочу, хоть до Петербурга. Вот и вы, господа: не будь у меня водки, вы бы меня, может, схватили: не езди, мол, человек бесправный! Теперь же я чувствую себя обеспеченным... Вот она, сила-то какая заключается в водочке-то на русской земле!
- Неужели только в водочке видите вы всю силу? - почти вскрикнул учитель.
- Большущая в ней сила по нынешним дням и людям, - ответил, не смущаясь, Щеголихин. - Но подождем, не долог уж срок. Скоро разом все станет кверху ногами.
- А головами куда? - презрительно спросил чиновник.
- Головами-то?.. - переспросил в свою очередь старик. - Известно рогами вниз!
- Вы проповедуете ересь, господин ссыльный!
- Это он спьяну! - заступился офицер.
- Будь пьян, да умен, говорит пословица! - не унимался чиновник.
Хельсн тоже вступился:
- Давайте лучше говорить о достоинствах вашей страны. Какие громадные возможности у вас впереди!
Сколько у вас всюду и всяких самородков: то глыба магнита, то медь, то самородок золота чуть не в обхват, а то самородки-люди, один другого интереснее, один другого значительней - мечтатели, мыслители, поэты, изобретатели, и всё это, все они от земли, от корней самого народа!.. Да, страна ваша покажет в будущем всем небывалый пример!
- Нам только толчок нужен! - добавил Щеголихин. - Знаете, как на бильярде: кием по шару, - крепкий удар:
трах! - и дело сделано. Вот!
После этого все задумались и долго молчали.
III
Ночь становилась все красивее: река играла и золотилась, и звезды точно купались в ее зыби; черной зубчатой стеной тянулись по берегу холмы: ни звука не доносилось с земли, не виделось нигде огня, не чувствовалось близости человека; только внизу под бортами шумела вода, которую бил неустанно крыльями "Сокол" и тяжело раздвигал ее своею грудью.
Отвернувшись от компании, офицер сидел без фуражки, с расстегнутым воротом мундира и глядел на луну, на речные стремнины, на берега. Одной рукой он приглаживал волосы, разлезавшиеся в разные стороны, а другой рукой придерживал холщовый мешок, только что принесенный ему Душковым.
- Это гусли... простые дешевые гусли, - проговорил он, развязывая мешок и вытаскивая нечто похожее на большую треугольную чиновничью шляпу. - Два с полтиной на Волге были заплачены. А как поют!.. - Эй, вы, гуслимысли! воскликнул он неожиданно и всем корпусом повернулся вновь к компании. Он тронул струны ловким и легким движением пальцев и приложил ухо почти к самым гуслям, любовно прислушиваясь к их голосу.
Засучив немного рукава мундира, он начал что-то играть, что-то грустное, легкое, точно сказочное. Все притихли.
Никто не ожидал, что этот офицер с грубым лицом и грубым голосом, выпивший чайник водки, мог извлекать из дощатого ящика такие звуки, полные тоски и вместе неги. Даже лицо его преобразилось в эти мгновения; оно потеряло выражение грубости, власти и довольства, оно стало кротким, задумчивым и ясным.
Все с удивлением глядели на офицера, а он, не обращая ни на кого внимания, играл и, видимо, наслаждался.
- Вот дак так, ваше высокоблагородие! - воскликнул Щеголихин, когда офицер положил ладони на замолкнувшие струны. - Вот так превращение случилось!
- А что? - спросил офицер.
- Да как вы играете-то удивительно!
- Что ж такое: ведь вы вон за три фунта баранок учились, а про литераторов русских того наговорили, что и мне не все было известно. А ведь я корпус кончил, юнкерское кончил... в академию собирался... А теперь вот - конвойным служу... каторжников с места на место переправляю... Мало ль чего в жизни не случается!
Он протер глаза, точно после долгого глубокого сна, и добавил:
- А я, собственно говоря... композитор... в душе. Музыка - моя жизнь. Только заниматься ею не приходится...
И ноты, бывало, писал, и песни сочинял... А теперь арестантов вожу... От тюрьмы до тюрьмы вся моя дорога...
Дайте-ка еще самосидочки: она, проклятая, помогает.
Хельсн, долго вглядывавшийся в офицера, встал и заговорил, прерывая молчание, овладевшее было всеми:
- Удивляюсь... Понять не могу... Все вы какие-то несчастливые, безвольные... Точно у вас у всех есть в запасе еще несколько жизней: не удалась одна - не беда, будет другая, и третья, и пятая, и десятая... А ведь жизнь - только одна, и, кроме нас самих, никто ей не хозяин.
- Э, все у нас здесь таковы, - вздохнул капитан. - У всех на душе лежит какой-нибудь камень. Где у нас счастливые? Нет их. У всякого изломана жизнь, у всякого и на душе камень и за пазухой камень. Человек человеку волк! Все мы плывем между двух берегов: от одного берега отошли, а к другому не подошли. Ну, и "плывет наш челн по воле волн". Глупо, конечно. Но что ж поделаешь!
Все молчали; все приуныли. Все задумались о жизни - о своей, о чужой и об общей, о той жизни, которая связывает всех людей, бывших и будущих, во что-то единое.
- Бывало, романсы писал... а теперь - тюремщик!.. - вздохнул офицер. Бывало, в Омске у острога Достоевского плакал от чистого сердца... А теперь...
- А я вам скажу, - перебил его Щеголихин, - я баням Коробейникова поклонялся в Омске!.. Да! Баням, в которых Федор Михайлович бывал арестантом... Да. Поклонялся им - баням! Вот как! А вы давеча про памятники говорили. Вот вам и весь у нас памятник великому человеку: бани! Да и те не такие уж, как в его были время.
- Странно мне, господа, очень странно все это слышать, - сказал Хельсн с искренней грустью.
- Да. Чуть не целую ночь всё сидим да друг другу на что-то жалуемся. Конечно, это странно, - согласился учитель. - Все жалуемся да плачемся, точно евреи на реках вавилонских... Только нет у нас, как у них, одного общего Вавилона: у нас у всякого свой Вавилон! Все мы разрознены и одиноки, потому мы так и бессильны. Нет у нас общей веры, одного для всех общего дела. Жалкие мы люди!
Он закрыл рукою глаза и замолчал.
- Да. Продали мы черту души! - подтвердил офицер и начал рассеянно перебирать струны, потом откашлялся, выкрикнул снова: - Эй, вы, гусли-мысли! - и тихо запел густым надтреснутым басом: