Борис Можаев - Тонкомер
Красивая она, и всякое кривляние ей шло. Посмотришь на нее, ну словно на токарном станке выточена. Стройная, ладная не по возрасту: бывало, наденет сарафан - от плеч-то глаз не отведешь: такие гладкие да упругие. А ей всего восемнадцать лет было в то время. Да...
Так вот, стою я возле калитки - положение дурацкое, будто в гости напрашиваюсь, и думаю, как бы мне поделикатнее объяснить свой приход.
А она мне:
- Ну, чего смотришь? Зачем пришел-то?
- Гармонь свою забрать...
- Какую гармонь?
- Жили мы раньше в этом доме. Мать у меня здесь умерла.
Тут до нее дошло:
- Ах, вон оно что! Значит, вы со службы возвратились?
- Да, со службы, - говорю.
- Куда же теперь?
- Дак на завод. Пока в гостинице поживу, потом на квартиру попрошусь...
- А-а! Знаете что, проходите к нам, - пригласила она меня.
И не успел я опомниться, как она отворила калитку, подхватила мой чемодан и потащила меня за собой.
Вдруг она так же внезапно остановилась, поставила чемодан и с улыбкой протянула мне руку:
- Ната! Меня все так дома зовут. И вы зовите так, - потребовала она.
Вот так мы и познакомились, служба. Я замечал, как она рада была нашему знакомству, и ведь не скрывала этого. Ей, видно, хотелось сделать мне что-то приятное; она показала на садик и спросила:
- Узнаете?
- Да не совсем, - ответил я.
- Ах да, я и забыла! - она снова рассмеялась. - Ведь у вас здесь были бесполезные деревья - клены да акации. Мы их вырубили, и вот, смотрите, груши да яблони, а под ними - грядки. Двойная выгода!
Осмотревшись, я заметил, что все там не то, что было у нас. Вместо нашей густой сирени, кленов да акаций - приземистые яблоньки, вместо высокой травы и цветов - грядки с помидорами и огурцами. И наш белый дом с высокой красной черепичной крышей сиротливо оголился, будто облысел. Зато с торца, за верандой, к нему приткнулся большой сарай, откуда раздавалось мычание коровы.
Жаль мне чего-то стало, шут его знает! Может, белых акаций, которые сам сажал, а может, того, что не мы уже хозяева здесь. Я сказал об этом Нате.
- Не жалейте, - ответила она. - Стрючки акаций не съешь и не продашь. Один хлам от них.
Этот ответ я крепко запомнил. Меня прямо как ножом по сердцу. Тогда бы и надо было бежать. А я поплелся, как телок на веревочке...
Он снова умолк и уставился своими неподвижными глазами на бесконечные таежные холмы.
Чувствовалось, что мысли его забегали вперед событий и он, теряя нить рассказа, отдавался им, забывая о моем присутствии.
- Может, закурите? - предложил я.
- Нет, - ответил он, повернувшись ко мне. - Давайте лучше выпьем понемногу!
И, не дожидаясь моего согласия, он стал наливать в стаканчик водку. Я заметил, что руки его дрожали.
- Отчего же вам так не понравились эти грядки? - спросил я Силаева.
- Да черт с ними, с грядками! Мне не понравилось, как она радовалась оттого, что сирень вырубили, а это самое завели.
- Вспомните, какое время было! В магазинах пусто - все брали с рынка. А там цены ого какие! Это ведь только москвичи да ленинградцы упивались магазинным изобилием, - сказал я.
- Да разве я об этом думал? Я же после войны все время просидел как у Христа за пазухой. Вы-то где служили?
- Во Владивостоке, военным инженером. Между прочим, в Гнилом Углу построил завод железобетонных изделий, пирсы в Улисее, ну и все такое прочее.
- Так вы при деле были, жили в городе, по магазинам ходили, на рынок... А я служил в минерах. Был на всем готовом. Питался в офицерской кают-компании. И деньги приличные имел. Во Владивосток приедешь - маруху под крендель и в ресторан. А куда еще? Мы же были, служба, во всех гражданских заботах как дети несмышленые. Видели мы эти заботы в гробу да в белых тапочках. Зато умели держать линию. А наше дело - держать равнение в строю и слушать команду. А команда была - не хапай! Служи великому делу. И мы служили и верили - будь здоров. А когда возвращались на гражданку, тыкались везде, как собака, потерявшая след. Чуть что не так, не по-нашему, не по уставу, так рычали и зубы пускали в ход. И обламывали нас без церемоний... - Он опять похлопал по карманам, ища папиросы, но, увидев разлитую водку, взял розовый стакашек: - Ну, давай! По маленькой. - Он чокнулся, опрокинул его в рот и округло, коротко выдохнул.
5
- Ну, вот мы и познакомились с ней, - продолжал он через минуту, проглотив кусок юколы, похожий на канифоль. - Мать ее встретила нас в сенях. Понравилась она мне тогда: женщина степенная, полная, вся такая домашняя и обхождением ласковая. Марфой Николаевной зовут ее.
- А я гостя веду! - сказала весело Наташа. - Это Женя Силаев.
- Батюшки! - всплеснула Марфа Николаевна руками. - Ивана Силаева сынок?! Со службы пришли?
И вдруг она закрыла лицо фартуком и заплакала.
- Проходите, проходите в избу, - приглашала она сквозь слезы.
В доме из разговора с Марфой Николаевной я узнал, что их "хозяин", как она называла своего покойного мужа, был предзавкома на том же заводе, где и я слесарничал. (Я даже вспомнил его: такой был важнецкий усач.) Что переехали они в наш дом по решению завкома уже после смерти моей матери. Что их "хозяин" тоже умер, что старые старятся, молодые растут, и в том же духе.
Она рассказывала, расспрашивала меня и все печально качала головой. Мне уж стали надоедать эти жалобы и расспросы. Наташа, видимо, поняла это и пришла мне на помощь.
- Мама, что ты напала на него? Надо же человеку прийти в себя после дороги!
Потом она схватила меня за руку и потащила к себе в комнату.
- Женя, вот вам моя комната - располагайтесь, и ни звука.
Я было попытался возразить. Куда там! Она затопала ногами, как коза.
- Не нравится, - кричит, - комната моя не нравится!
Я ей сказал, что это - моя бывшая комната. Она вдруг затихла, сделалась серьезной и так посмотрела на меня своими быстрыми серыми глазами, что мне стало ясно - между нами что-то произойдет. Может, она почувствовала это раньше меня, потому и притихла. Говорят, что дерево, перед тем как в него попадает молния, даже на ветру затихает - не колышется. Впрочем, все это фантазия! Просто Наташе было жалко меня: сирота. Она впервые это увидела, а может, отца вспомнила? Одним словом, ушла она совсем другой по-взрослому серьезной.
Я осмотрелся. Комната девичья была обставлена как обычно: кровать с кружевными чехольчиками, с расшитой подушечкой-думкой. В углу туалетный столик треугольничком, на нем всякие безделушки и альбом с известными киноартистами, больше все заграничными.
Вдруг открылась дверь, и Марфа Николаевна внесла на вытянутых руках гармонь, внесла осторожно, как кастрюлю с горячими щами. "Вот, - говорит, - сохранилась".
Гармонь была у меня хорошая: хромка, и голосистая - баян перебивала. Я еще сыграл на ней что-то вроде "Ноченьки". Уж не помню точно. А Марфа Николаевна опять всплакнула.
Когда я умывался в сенях, из кухни донесся голос Марфы Николаевны:
- Молодой такой ушел на службу, а уже слесарем был. Видать, толковый.
- А ты еще сомневаешься? - спросила Наташа таким тоном, каким говорят: "А ты не спишь?"
И я еще раз подумал, что неспроста мы встретились.
На следующий день я пошел наниматься на завод. Начальник отдела кадров встретил меня тепло. "Я, - говорит, - проверенные кадры с хлеб-солью встречаю, - и в шутку протягивает мне ломтик хлеба, посыпанный солью. Только вот с квартирами у нас туговато".
Он помялся с минуту и говорит: "Не знаю, как вам и предложить. Ко мне приходила Косолапова Марфа. Я с ней поговорил... Так вот она не против отдать вам одну комнату, вернее, возвратить. Как вы на это смотрите?"
Я согласился поселиться у Косолаповых. Начальник отдела кадров обрадовался. Мы ударили по рукам, и через день я вышел на работу.
Не буду вам расписывать свои производственные дела: там у меня все шло благополучно. Каждый вечер я спешил домой, и мы с Наташей либо пололи и поливали грядки, либо шли в кино. Но все это делалось засветло. Стоило только чуть засидеться нам, как раскрывалось окно и Марфа Николаевна кричала:
- Наташа, домой!
Дома они вязали по вечерам пуховые платки, а осенью и зимой продавали их. Хорошо зарабатывали! Вообще они умели зарабатывать на всем: на рукоделье, на огороде, на молоке... Любили жить в достатке, да и привыкли. Закваска уж такая - деревенская, что ли, кто ее знает! Тогда мне, потомственному пролетарию, ух как все это не нравилось!
- Да что же вам не нравилось? - спросил я Силаева.
- Все! Ведь у нас как было заведено, еще до войны? Отработал свое на заводе - и мотай на все четыре стороны. Кто в пивнушку, кто на улицу "козла" забивать, кто в парк. А там футбол, волейбол и всякая самодеятельность. И, конечно, танцульки на площадках деревянных. Я танцевал до глубокой ночи. А радиола испортилась - под гармошку дуем до зари. Сам играл...
- Ну, чего иное, а танцевать да "козла" забивать и теперь не разучились, - сказал я.
- Оно вроде бы и не разучились, да все теперь по-другому. Пива нет водку дуют, и не столько в домино играют, сколько лаются друг с другом. Раньше было три танцплощадки, а еще - где гармонь заиграет, там и танцуют. А теперь одна на весь город. Там теснотища - яблоку негде упасть. На бывших футбольных да волейбольных полях полынь и лопухи, а подростки в карты под забором режутся. Девки да бабы платки по вечерам вяжут да на грядках сгибаются. Мужики, которые поумнее, дома себе строят и сено косят. Люди вразброд стали жить, понимаешь? На работе план гонят до остервенения, а по вечерам одни шабашничают, на обновки зашибают, другие же остатние деньги пропивают. Бывало, по вечерам-то и мужики и бабы на улице табунились, все обсудят и взвесят, что на твоем совете. Заботы свои обсуждали, душой отходили. На миру жили, понимаете? А теперь где он, мир-то? Все по углам жмутся, не то встретятся, чтобы раздавить одну на троих да посопеть в кулак или полаяться.