Глеб Успенский - Очерки и рассказы (1862-1866 гг.)
— Приехал тут из Соловы один мужичок, — продолжает он.
Гость кладет на стол плисовый картуз, в котором виднеется фунт чаю, завязанный в красную бумагу, и продолжает:
— Приехал мужичок-с по одному делу; так просил меня, говорит: "Филипп Ионыч, пособите, Христа ради". Я говорю: "Хорошо, схожу к Федор Митричу: как они". Вот теперь иду с рынка и думаю: сём заверну? и зашел.
— Насчет лесу, небось, на рынке-то были?
— Насчет лесу-с. Стропилы у меня подгнили, так дубков два-три надо было посмотреть.
— Гм!
— Ну-с, изволите видеть, просит этот мужичок… то есть, чтоб его посекли. Выходит, вырубил он казенного лесу — самый пустяк: одну никак слегу. А ему это и сочли за самовольную порубку, да и присудили рыть канавы два месяца. Извольте судить: семья у него большая, мал мала меньше; работник он теперича один на такую орду. Стало быть, ежели оторвать его оттуда, ведь вся семья должна с голоду помереть. Плачет это малый, говорит: "Пущай, говорит, лучше меня высекут; тут по крайности отстегали, и шабаш. Я, говорит, за сотней не постою, только чтоб разом всыпали". Так вот я, собственно, насчет этого.
— Да, пожалуй, — неохотно начал хозяин: — высечь, оно можно. Отчего не высечь? Да вдруг, говорю, мы высечем его, а канавы сами по себе пойдут попрежнему: не в зачет то есть? Ведь может случиться?
— Конечно… Дело божие!
— Ну, вот видите.
— Мужичок-то больно просит?
— Да я что ж, пожалуй; напишу старшине записку. У вас в Солове-то Шкалик?
— Шкалик-с.
— Ну, пожалуй, напишу.
— Явите, Федор Митрич, божескую милость, потому, я вам докладываю, и без того измучился с семьей мужичонка.
Настает молчание. Из другой комнаты робко пробирается по стульям хозяйский сынок лет десяти, не сводя глаз с гостя и держа во рту палец.
— Ну, как супруга? детки? — спрашивает хозяин.
— Благодарение богу.
— Вас, никак, поздравить надо с прибавлением?
— Да-с, в августе еще опросталась.
— Мальчик?
— Девочка-с. В те поры такой случай: довелось мне купить у одного барина — доктор тут один проезжал — меренка; цена самая незначительная: восемь рублей дал с хомутом и две пары вожжей. Только как эта лошадь, по нищете хозяина, питалась весьма редко, то и имела из себя вид самый ужасающий. Купил это я ее, веду домой, вижу — бежит навстречу Фекла, кухарка. Говорит: "Барыня дюже трудна". Я так думаю: надо лошадь попридержать за воротами, по той причине, как ежели поведу ее по двору, неравно увидит супруга, испугается: господь знает, что может приключиться, ибо, говорю вам, лошадь — страсть какое безобразие! Баба теперича ежели в таком положении да перепугается, ведь этак и дитя может уродом сделаться.
— А может!
— Может-с. Так, думаю, лучше не вести ее на двор, и не повел.
Небольшое молчание.
— А много ль у вас деток-то? — спрашивает хозяин.
— Да что… деток-с… довольно! Перво-наперво, доложу вам, оно в охотку идет…
— В охотку?
— Так это даже удовольствие составляет, ну, а после-то дюже скучно делается. Иной раз это разорутся: у того живот, у того зубы, — не приведи бог! Думаешь себе: господи! хоть бы прибрал кого!
— Ох, правда!
— Да ей-богу-с!
Гость вынимает красный платок и отирает пот на лбу.
— А иной раз и то в сумнение взойдет — думаешь: поишь, кормишь их, одеваешь, а какая за это может от них благодарность произойти? Чего доброго, за такие родительские благодеяния в шею накладут, недорого возьмут.
— Да, так!
— То-то вот-с. Опять же и учить тоже нужно: не оставишь же без просвещения.
— Как же без этого? Нельзя!
— А хлопот-то что с учителями, — сами изволите, чай, знать?
— О да, боже мой! Мука мученская!
— Вот, к примеру, недавно со мной что произошло, какого я, то есь, горя отведал. Есть у меня тут племянничек из семинаристов. Моя сестрица за дьяконом замужем, так вот ихний сын; зовут Петей, Петром то есь. Прошлую весну перевели его в реторику. Ну, ничего. Осенью, этак-то, привез его отец из деревни и поставил на фатеру в Роговой улице. Это, ежели изволите знать, за Знамением: как от церкви-то повернете налево, тут и есть Рогова улица. Поставил на квартире у одной мещанки, — Тимофеевной звать. Ну, снабдил его. Уезжает отец-то домой, просит меня, говорит: "Братец, наблюдайте за сыном, стерегите". Я говорю: "Отчего же, пожалуй". Уехал. Тут понадобился Мишутке учитель. Думаю: возьму-ка я Петю; лучше своему деньги платить, чем чужому. Пущай, думаю, родному достанутся. Деньги хоть и небольшие, — мы больше двух рублей не даем, — ну да все, говорю, могут быть подспорьем: подметки подкинуть, заплату там какую присадить…
— Да мало ли…
— Да-с! То, другое понадобилось, ан и есть. Подумал, говорю жене: "Пашь, а Пашь! говорю, вот как я думаю". Она говорит: "Ну что ж!" Ничего так ничего. Послал за ним, объявил ему — рад-радехонек. Хорошо. Ходит неделю, ходит другую. Начинаю я замечать, что малый отвиливает: денек пропустит, два; после говорит: голова болела, али бы живот там. Я молчу. А тут вдруг перестал ходить. Думаю: с чего такое? Не ходит месяц, два. Я и забыл об нем думать, как — такой случай. Лег раз я после обеда отдохнуть. Еще, помню, у меня в желудке что-то бурчало; говорю жене: "Не от грибов ли?" — "Нет, говорит, от каких грибов?" Ну-с, лежу, только слышу, кто-то в спальню прет из прихожей прямо к кровати. Вижу, баба. "Кого тебе?" Она прямо бултых в ноги. "Батюшка, говорит, племянничек-то ваш, что у меня на фатере стоит…" Да и расскажи мне. Внизу-то, под семинаристами, то есь где племянничек мой живет, помещался хозяин, мещанин с дочкой. Дочка-то, к примеру…
— Коля, поди отсюда, — относится хозяин к сыну, который уже стоит около стола, уставившись на гостя.
— Пущай выйдут-с, — добавляет гость.
— Иди же. При детях-то, знаете, не тово… как-то…
— Справедливо-с. Так, говорю, дочка была, то есь одно слово… Вот она к себе Петьку-то и примани. Дескать, то, се… милашка… розанчик… Ну, и все такое. Малый растаял, зачал туда ходить к ней, зачал ходить, до того дошел, что почесть и днюет и ночует там. Заложился для нее весь. Оставалось у него муки третной пуда с три да тюфяк. Он, что же? Возьми, из тюфяка вытряси мочало, да и набей его мукой. Опосля того взвалил на плечи, да к купцу Кочеглыжину на Пятницкую улицу и снес, а там продал никак за рубль. "Как узнала я, — мне хозяйка-то говорит: — что такое дело вышло, так залилась горючими! Думаю: господи! Такая крупчатка! Ах, мука! Рыдаю, говорит, не могу удержаться. Легла спать — плачу! Слышу, к заутрене ударили, встала, пошла: все рыдаю. Аттеда иду — тоже. Слышу, на паперти говорит кто-то: "Ах, батюшки мои! Верно, у нее кто помер". Как перед богом, сама говорила. После того не утерпела баба, прибежала ко мне, рассказала про все. Думаю: вот комиссия! Нечего делать, слез с кровати, оделся, иду к нему на квартиру. Хозяйку послал вызвать его каким-либо манером; сам стою за воротами. Жду. Выходит в сертучишке каком-то, без картуза… Увидал я его, говорю: "А, здорово, говорю, Петя!" Да, к примеру, за шиворот его и сцапал. "Что, говорю, не зайдешь никогда?" Малый это егозит, ежится, дескать: ослободите, выпустите шиворот-то. А я будто не замечаю, загребаю это в руку-то еще, говорю: "А я, мол, жду, авось, думаю, Петя зайдет когда-нибудь. Хоть пирожка когда поест". Сжал я малому шею, то есь вот не провернет языком: надулся весь, хочет вырваться. Не-э-эт, думаю, не туды попер! и продолжаю: "Ныне, говорю, обедни отходят в одиннадцатом часу, так прямо бы к пирогу". Да, извините, по сусалам-то его, по сусалам. Завыл малый. "А что, говорю, не зайдешь. Да ты, говорю, не ори: неравно подумают — грабят кого, а нешто я тебя граблю? Я тебя добру учу". Ну, признаться, произошла у нас битва немалая!.. Потолковали мы с ним тут в этаком же роде, воротился я домой, думаю: укротил. Ан через неделю хозяйка доносит опять: — так и так, малый опять расклеился и дает этой девке расписки: "мол, нарушив семейное, к примеру, спокойствие… сего числа обязуюсь в замужество взять" и прочее. Окромя того, зачал шмыгать по трактирам. Я подумал этак-то, взял да и написал в село зятю. Дескать, приезжай, по той причине, как сын твой сущей свиньей стал. А сам пустился отыскивать оголтелого-то в трактирах. Приезжаю в "Везувий", вижу: малый на биллиарде жарит; увидал меня — прямо с кием в окно. Я за ним — он в другой трактир. Я опять — он домой. Я за ним, загнал домой, подступаю. "Так ты так-то, говорю, своего отца бережешь? а? так-то, говорю, к сану готовишься?" А он мне: "Да вы чего?" говорит. "Как чего?" — "А так; я вас вытурю отседа по шеям! (Изволите видеть, просвещение-то!) По шеям-с, говорит, вытурю, потому вы в неузаконенный час пожаловали". А было первого половина, ночью. "В какой неузаконенный?" — "А в такой!" И почал мне грубить. Опасаясь его, — человек пьяный, буйный, — господь его знает: он тут те на месте уложит… опасаясь, говорю, его, удалился я домой… Через месяц прибыл родитель. Только что было пришли мы с супругой из рядов, — нужно было пол-аршина серпянки прикупить, — только пришли из рядов, говорю, в шестом часу дело было, ан через полчаса и пожаловал дьякон. Поросенка мне в гостинец привез. Только я после посмеялся же над ним; поросенок, доложу вам, самый изможженный: худоба это, хворость во всем теле; зубы ощерил, на боках синяки. Ну, думаю, угостил, спасибо! Однако я виду не подал: родственник! Не подал, говорю, виду. Идем мы к Петрушке на квартиру. Приходим. Дьякон и говорит: "Братец, неужто это все правда, что вы мне писали?" Я говорю: "А вот увидишь". Дьякон это поднял кверху руки, закрыл глаза, говорит: "Боже, очисти мя!" Я говорю: "Пойдем". Приходим к хозяину; племянника не было; мадам эта сидит, шьет что-то… Я этак кашлянул, думаю: "Надо за родню заступиться!" Подхожу к девице, говорю таково вежливо, говорю: "Что это вы, сударыня, изволите шить?" — "Салоп-с", говорит. "Салоп-с? Стало быть, приданое, выходит?" — "Нет-с, говорит, это одной советнице". — "Советнице-с! Так! А себе-то, говорю, еще не принимались шить? Али уж сшили всё?" — "Какое себе?" — "Что же, говорю, вы нас на свадьбу не приглашаете?.. Мы ведь тоже, говорю, родственники, какие ни на есть. Хоть завалящая, да родня. Вот они, говорю (на дьякона-то указываю, а он стоит в углу у двери, мнет шапку в руках), вот они, говорю, так отцом жениху доводятся". — "Какие, говорит, женихи?" Ну, тут уж я не мог преодолеть себя! "Ах ты, говорю, такая! Ах ты сякая! Да я тебя в острог!" Довольно я тут на нее побрехал. А девка тогда себе: "Да ты чего же, говорит, тут орешь-то? Да ты что такое? По какому указу? Откуда-а? Да я сама в суд-то дорогу найду! Да у меня, говорит, все по документам. Али мы дураки?" Орет! Зятек мой перепугался, дергает меня за рукав, говорит: "Братец! Ради господа! Что за гам такой! Да не кричите вы! Боже мой!" Я говорю: "Как? Не кричать? Ну, не буду". Сел в угол, сижу, не пикну, потому обидно мне! — хотел за своих за родных заступиться, а тут они сами в омут головой прут. Взял и молчу. Тем временем вылезает из спальни ее родитель; прямо со сна. "Вы, говорит, что тут разгорланились, господа честные? А вы, ваше привелебие (это дьякону-то), по каким причинам пожаловали? а? Я, говорит, ведь не посмотрю, что вы такое лицо: у меня прямо в часть!" Дьякон стоит ни жив ни мертв. Смотрит на меня. Дескать: помоги! Э, думаю, нет-с! "Как знаешь, говорю, как знаешь! Я молчу…" Сижу ровно пень. Началась у них тут возня! Отец-то документы кладет на стол, говорит: "Вот-с какое дело!.." Дочка кричит: "Я теперича сама-друга". Зять мой молит, просит их, — не берет. Жаль мне стало его, встаю. "Ну, говорю, нечего делать…" И повел все это дело по форме, по пунктам. Дескать, это как? А это? А вот это-с? А в Сибирь не желаете? Как пошел, как пошел! Мещанин мой присел. Эта-то тоже язык свесила, — молчок! Бились этак-то мы часа четыре, насилу помирились на сотне. Сто целковых — легко сказать!