Сигизмунд Кржижановский - Чужая тема
Теория близилась к своим последним выводам, от которых старый критик предпочел увернуться, бросив навстречу им вопрос:
- Не ведет ли аннулирование бытия критиков к чрезмерному возвеличению писателей, некоей демиургизации человеков, прочим человекам подобных? Короче, какое-такое мистическое нечто отличает творца культуры от ее потребителей?
Ответ Влоба был грустен и краток:
- Честность. Единственно - она.
И, вероятно, увидев прыгнувшие вверх брови собеседника, с той же грустью пояснил:
- Ну, да. Вам разве не приходило Б голову, что солнце светит в кредит? Каждый день и каждому из нас одолжает оно свои лучи, разрешает расхватывать себя по миллионам зрачков в надежде на то, что имеет дело с честными должниками. Но на самом деле земля кишит почти сплошь дармоглядами. Все они умеют только брать, вчитывать, зрительствовать и щуриться в кулак. Жадно расхищая россыпи бликов, звуков, лучей, они и не думают о расплате: мазками, буквами, тонами, числами. Никто не смеет взглянуть прямо на солнце: не потому ли, что совесть должников солнца не совсем чиста? Конечно, отдать все, до последнего блика - сверх сил, но постараться быть хотя б посильно, хоть медью за золото, кой-чем за все - это непререкаемый долг всякого, не желающего быть вором собственного бытия. Талант - это и есть элементарная честность "я" к "не я", уплата по счету, предъявляемому солнцем: живописец цвета вещей оплачивает красками палитры, музыкант за хаос звуков, данных кортиевым спиралям, платит гармониями, философ рассчитывается за мир миросозерцанием. Ведь самое слово ?? ???????? означает: весы. И правильно построенный талант - это непрерывно удерживаемое равновесие между данным извне и отданным вовне, вечное колебание чаш, взвешивающих на себе: оттуда и туда, "мне" и "я". И поэтому талант,- продолжал Влоб истязать собеседника,- это не привилегия и не дар свыше, а прямая обязанность всякого, согретого и осиянного солнцем, и отлынивать от повинности быть талантливым могут только метафизически бесчестные люди, какими, впрочем, и полнится земля.
- Что же вы ему на это ответили?
- "Прощайте". Разрешите повторить это и вам. Я - дома.
И, шагнув к темному подъезду, экс-критик стал шарить пальцем по стене, ища звонка. Однако ему не торопились открывать, и я успел доспросить:
- Были ли у вас еще встречи?
- Да. Раза два или три.
- Вы длили спор о критике?
- Нет: с Влобом нельзя ничего длить. Всякий раз он о другом и другой.
- Именно?
- Не помню, право. Один раз он доказывал мне, что вместо изготовления всяких там патентованных средств от зубной боли и насморка науке следовало бы придумать средства от угрызений совести. Ведь вот не отворяет, скотина, хоть ты ему колокольным языком об лоб. В другой раз...
Но в это время из подъезда блеснул свет.
- "В другой раз", сказали вы?
- Про "другой раз" как-нибудь в другой раз, хе. Ну, вот, теперь он будет ключ искать до второго пришествия! Во второй раз этот самый Савл Влоб познакомил меня со своим исследованием, посвященным идее прогресса. Весьма странная книга. Уже начиная с самого заглавия, читатель натыкается на... ну, вот, наконец-то!..
В это время дверь, скрежеща, распахнулась, но я, не желая выпустить заглавие, ухватил старика за рукав. Он попробовал было выдернуться, затем:
- "О преимуществах пустого перед порожним". В подзаголовке: "Книга дефиниций". Пустите руку.
Придя домой - время было позднее,- я разделся и повернул выключатель. Но выключиться из мыслей, потушить сознание мне удалось далеко не сразу: по засыпающему мозгу, осторожно ступая с клетки на клетку, бродил таинственный "персонаж", укравший ключ от книжного шкафа, чтобы, защелкнув за его створами компрометирующее небытие, бродить подобием среди ему подобных; субъекты и предикаты печальных афоризмов сдвигались и раздвигались, меняя свою пару под разухабистое двустрочие частушки. И когда наконец пришел сон, не скажу, чтоб ему удалось помочь мне заспать впечатление этого дня.
На следующий день, отобедав здесь вот в обычное время, я задержался на лишний получас, дожидаясь продавца философской системы. Сейчас я, пожалуй, был склонен если не приобрести, то хотя бы осмотреть это мировоззрение, сбываемое из-под полы, как неприличная открытка. Во всяком случае, эта фантастическая купля-продажа могла послужить предлогом - помочь голодному богачу. Но Савл Влоб не появлялся. Ни в этот день, ни в последующие. Может быть, ему удалось продать свой товар в другом месте: не знаю - я не читаю наших философских органов, да и не уверен, суть ли у нас таковые.
Прошло четыре с лишним месяца. Сначала снег, потом лужи, а там и пыль на зубах. Как-то - дело было под вечер,- идя вдоль Пречистенского, глазами в бронзовую спину Гоголя, я наткнулся на чьи-то ноги. Ноги, вытянувшие носы своих желтых лакированных ботинок поперек желтого песка бульвара, и не подумали посторониться. Я глянул препятствию в лицо и не мог удержаться от вскрика:
- Влоб?
Щегольской черный фетр сдержанно качнулся в ответ. Руки любителя афоризмов остались там, где были: в карманах. Я сел рядом:
- Мне бы хотелось узнать, как отличаете вы категорию пустого от категории порожнего? Если вам не трудно..:
Влоб не отвечал...
- Может быть, ваша рукопись окажется разговорчивее?..
Вдруг Влоб, ласково улыбнувшись, тихо и длинно засвистал. Глядя ему в лицо, я видел глаза, которые, обежав по кривой траву и дорожку, вернулись назад и зрачками в носки штиблет:
- Ушла, подлая.
- Вы о рукописи?
- Разумеется, нет.
- Но где же ваша "Книга дефиниций"?
- В мусорной яме.
Я почувствовал потребность сквитаться:
- Насколько мне известно, редакции оплачивают рукопись лишь иногда, мусорные ямы - никогда. Но откуда тогда эти ботинки и прочее? Простите за прямой вопрос. Или вам удалось обменять миросозерцание на шляпу? Вы можете продлить серию грубых ответов. Слушаю.
- О нет,- поднял на меня вдруг глаза Влоб, и легкая улыбка тронула углы его губ,- миросозерцание - ведь это страшнее сифилиса, и люди, надо им отдать справедливость, принимают всяческие предосторожности, чтобы не заразиться. Особенно - миросозерцанием.
- Но все-таки, что же вас питает, уважаемый Влоб? Я с радостью констатирую: на месте желтых провалов розовые щеки.
- Мой секрет быть сытым чрезвычайно прост: начинать чтение газет не с первой страницы, а с последней. И желудок ваш и не заикнется.
Да-да, надо искать руководящих идей не в передовицах, а в каком-нибудь объявлении о пропавшей болонке. Вы смеетесь? А между тем это так. Ну, вот хотя бы,- собеседник мой прошелестел газетным листом и подставил мне под глаза отчеркнутое графитом: "СБЕЖАЛ мопс, на углу... это неважно,- кличка Чарльз, умоляю, за приличное..." - ну, и так далее. Тут дело, конечно, не в мопсе, не в том, что он сбежал, а в глубоколирическом "умоляю". Я вообще не слишком верю словам, за которые авторам платят, и поэтому, когда мне попалась как-то, еще во дни голода, забытая на скамье газета, я замедлил свое чтение, лишь дойдя до страницы объявлений, за которые, как известно, платят не авторам, а авторы; и вот после длинных столбцов из слов, манекенных и серых, как краска, их оттиснувшая, искреннее и платящее за себя "умоляю". Среди отсчета пунктов, знаков, рамок и линеек вдруг вскрик о помощи, настоящий человеческий аффект, чувство, которое обычно прячется внутрь глухих конвертов, а здесь вот, на открытом столбце, для всякого, кто захочет его взять. Помнится, я тогда еще подумал: "А хорошо б, черт возьми, заставить всех этих господ, цедящих ото дня к дню свои "попрошу" и "потрудитесь", хоть изредка вспоминать об "умоляю"! Ведь и эмоция нуждается в гимнастике".
Сразу же в моей голове сложился план. Вероятно, я бы его отбросил, не столкнись ор. 81/а со ст. 162. Я говорю об Уголовном кодексе и Es-dur'ной сонате Бетховена. Может быть, вы торопитесь? Потому что об этом или от начала до конца, или не начинать вовсе.
Через четверть часа мне предстояло свидание. Но я подумал: статья и ор. встречаются реже, чем женщина и мужчина; опоздание на пять - десять минут мне простят.
И сделал знак Влобу: продолжайте.
- Мысль эта случилась со мной месяца два тому назад (я слушал Влоба не прерывая,- люди, которым мысли взамен фактов, имеют право на такого-рода фразеологию). Музыке, что при квартирных жителях, за двойными рамами, с весной нет-нет да удается сбежать к прохожим. В те майские вечера и уши мои были тоже голодны. И когда, - дело было в одном из замоскворецких переулков,- когда раскрытое окно обронило в тьму первые адажийные такты, я оборвал шаг, как над обрывом, и стал слушать. Часто дышащий двучетвертной ритм раздлинился в четырехдолие: я узнавал сдержанную грусть первой части сонаты, названную ее создателем: "Les adieux" - "Расставания". В это время будто сквозь сонату продребезжала пролетка и голос извозчика, понукавшего свою клячу. Когда шум отдалился и стих, раскрытое окно говорило уже вторую ее часть: "L'Abseсе" - "Разлука".