Мая Халтурина - Мальчики служили в армии
Я вернулась в Тарту. Я снова сидела на лекции в главном здании, а рядом со мной сидел Кирилл. Я смотрела в окно. Светило солнце, снега не было, но все было как в феврале - солнце, ярко-фиолетовое небо, черные тени, черный асфальт и верхние этажи домов напротив. Рядом со мной сидел Кирилл, я видела его профиль, очки, челку и ясный, как будто февральский день за окном. Я сидела на лекции Беззубова, но он говорил слишком быстро и я ничего не успевала записывать. Я заглянула Кириллу в тетрадь, но он писал письмо и я увидела только первую сточку: "Учитель!" Я задохнулась от нежности и зависти... В перерыве мы не одеваясь бегали в "Выйт-бар", было очень холодно, но все-таки мы выбегали без курток.
По четвергам, идя с английского на Тяхе, я встречала на перекрестке Чернова, и он улыбался мне издалека. Он здоровался со мной, прикладывая ручонку к кепке, и спрашивал о чем-нибудь. А с Тяхе мы шли на кафедру к Заре, и там я снова встречала Чернова. Он снова улыбался мне, но уже вблизи, потому что кафедра маленькая и тесная и тем негде - издалека.
На физкультуре нас снова посылали бегать по Таллиннскому шоссе до развилки на Ворбузе. И снова было утро, мокрая, буро-зеленая трава, кусты, черные огороды, яблоки в голых садах, окраина и индустриальный пейзаж.
Осенью приехал Шипулин и в 331-ой было застолье. Все пели по очереди Яся, Кирилл, Кукушкин. Скандалист Шипа был тих и кроток и пел по заявкам. Это было первое настоящее веселье за всю мою жизнь на Пяльсони. Мне казалось, что каждый из нас светится своей, особой радостью. Я сидела рядом с Кириллом и гриф его гитары упирался в мое колено.
И плечо онемело
От присутствия слева...
Я ушла в разгаре ночи, боясь расплескать свою радость, свою нежность ко всем - мне хотелось сохранить ее навсегда...
Потом мы сидели на подоконнике с одинокой Галочкой Пастур, мы говорили о жизни в Тарту, о ее стремительном, затягивающем потоке. Все уже не казалось мне таким прекрасным, но душой я все еще была там, в этой жизни - и я была счастлива.
Была осень, мальчики служили в армии, а в Тарту уже облетели все яблоневые зяблые, хрустящие, прозрачные сады. И в парках одиноко горели уже неестественным, потому что одиноким светом - каштаны со странными, лапчатыми листьями. И все это были уже только цитаты, только ссылки на уходящую осень. Над городом стояла серая мгла, шел дождь, но иногда из-за туч виднелись кусочки высокого неба и солнца. Все какие-то клочья, обрывки... Еще не очень холодно и еще не хмуро, еще иногда - солнце.
Уже опала листва, но чуть раньше, когда она еще была жива - стояла та я н т а р н а я осень, которая и есть Тарту. И казалось, что эта осень, этот свет, эти листья - единственно возможное состояние Тарту, самое естественное и самое ему свойственное. Самая легкая его одежда, самая вольная суть.
Наступила зима и мальчиков перебросили к новому месту службы. С дороги они писали девочкам письма и бросали их в почтовые ящики во всех пунктах пересадки. Омск - Новосибирск - Ташкент - Сергели - Кабул - Кундуз - Пули Хумри.
Названья мест, откуда были письма
Казались музыкой чудесной...
Девочки учились в Университете, а мальчики писали им письма. Они писали: "Долина, в которой стоят советские оккупационные войска..."
Глава третья. Зима.
Мальчики служили в армии, а девочки ездили домой на ноябрьские праздники, и когда они вернулись - в Тарту уже была зима. И снова они шли утром с вокзала и снежный, синеглазый город был прекрасен, но на Пяльсони никто не ждал их и никто не видел с ними этой прозрачной морозной красоты.
Была зима, и первокурсники творили те же чудеса героизма, что и мы в первом семестре своего первого курса - они буквально не вылезали из Библиотеки. Дима Ицкович читал философскую энциклопедию стоя в очереди в библиотечном кафе. Вечером, выходя из Библиотеки, я столкнулась с ним в раздевалке. "Почему у тебя такой замученный вид?" - спросила я. И он ответил: "Замучили".
Той зимой мы все помешались на Розенбауме. Кирилл и Яся пели его на всех сходках, и даже я пела по утрам в коридоре, когда шла ставить чайник.
Марк Шнейдер
был маркшейдер,
еще была зима,
И Сима
в эту зиму
пришла к нему сама...
Зимой мы еще иногда встречали в городе нашего однокурсника Арди Шувалова, стриженного ежиком, но в Университете он не показывался. Аллан Ванатоа темнел, как глыба, как моржовая туша, в последнем ряду на Лотмане и Беззубове. Кирюшина светлая головка-луковка далеко виднелась из-за столов Библиотеки. Вот и все наши мужички на курсе. Кириллу тоже прислали бумагу из военкомата, он ходил неестественно веселый и говорил всем, что уже с м и р и л с я с м ы с л ь ю ... Вечером после коллоквиума по зарубежке мы шли к нему на Херне. Небо было ярко-фиолетовым, как бумага, в которую упакованы спичечные коробки - по 10 штук... На Херне было немного холодно, Кирилл подарил мне фотографию битлов, кивнув небрежно на Леннона: "Это я". Я сидела в кресле и разглядывала книжки у него на полке. Я увидела Сэлинджера и мгновенно потянулась к нему. Я прочла не отрываясь несколько страниц - как один вдох. Но потом через силу отложила, зная, что иначе так и не встану, пока не прочту все. Я прочла несколько страниц с тою же самою болью, что и в первый раз. "Я так разволновался, что даже вспотел", конец цитаты. Я поставила Сэлинджера обратно на полку, но я так разволновалась, что уже не могла спокойно сидеть в кресле, ждать чая и говорить глупости Кириллу. Сэлинджер не давала мне покоя и мучил меня. Точно так же было и абитуре: я учила историю в кабинете Павла Семеновича, я сидела за огромным письменным столом у окна и с п и н о ю чувствовала лежащую сзади меня на тумбочке книгу Сарояна, которую я читала только по ночам...
- Пишешь ли ты стихи? - спрашивал Кирилл и его сигарета вспыхивала в абсолютной тьме ледяной прихожей.
После ноябрьских праздников я привезла из Москвы пластинки - Высоцкого, Beatles, Маккартни ("Сердце в деревне") и Эву Демарчик - "Томашув":
Из ясных глаз
моих
ложится
слезою след
к губам
соленым
а ты молчишь
не от
-вечаешь
и виноград ты
ешь зеленый
Мы слушали пластинки всем общежитием, в 309-ой комнате был проигрыватель, е щ е б ы л а з и м а. Зимой мы снова пели ночи напролет, а потом не могли проснуться к третьей паре. И мальчики писали нам из армии: "Боже, как можно проспать третью пару? Вот вернемся, и поймем, и постигнем весь чудовищный смысл столь глубокого сна". Зимой Кирилл впервые спел свою песню про "очень страшный лагерь" - и когда он закончил, я сказала ему: "Кирилл, вы гений! Я теперь буду относиться к вам как к старшему товарищу". Кирилл захохотал и обнял меня. Мы шли по коридору...
Однажды зимой у нас был семинар у Зары дома, она кормила нас яблоками, а под конец Лотман принес нам чаю с бутербродами. Мы сидели счастливые и смущенные. А еще на Kadripaev был карнавал в общежитии и "посредине этого разгула" из коридора вдруг появились и стали пробираться к выходу: Зара, Плюшка, Кисель, Мальц и ЮрМих. Все почему-то начали смеяться и аплодировать. Лотман шел последним, улыбался и раскланивался.
Зимою из Тарту уехал Толик... 21 ноября в двенадцать часов ночи я стояла в коридоре Пяльсони "с плачем в глазу". Шел Толик Величко. Поздоровался. Мы пошли пить чай в подсобку. В девять часов я заметила, что окно-то уже сиреневое, уже - голубое. Я поняла, что наступило утро и это казалось чудом... На следующее утро я шла ко второй паре на Тийги и увидела далеко в толпе его спину - и побежала за ним, и не пошла в школу. Я провожала его до кафедры (был ясный морозный туманный день) и с выражением небрежности на лице протягивала ему стихи. А вечером в полной темноте я стояла под ветром на черной платформе вокзала и смотрела ему в затылок. Его провожала компания. И он даже успел попрощался со мной, прежде чем шагнуть в светящийся прямоугольник вагонной двери. Я шла домой с вокзала и знала, что никогда больше его не увижу. Я сидела в подсобке четвертого этажа, где на стене был нарисован его профиль, и знала, что никогда больше не увижу его.
Как только он уехал, вернулась осень. Мы проснулись утром - а на улице мокрая земля, грязный асфальт и мокрые, голые деревья. Он унес с собой зиму, солнце и снег. Нам казалось, что раньше все вокруг было озарено им, освещено - им. Зима умерла, растаяла и проклятая серая осень пришла. Я никогда тебя не увижу.
Толик уехал, я пыталась писать ему, но он, конечно, не ответил. Да и чем я могла заслужить его благосклонность? Разве что стать великим поэтом или трудолюбивой научной пчелкой, как Вадик Бес. Но ни то, ни другое невозможно. Я пыталась писать ему, но потом перестала. Я, на самом деле, никому, кроме Димы Болотова писать не могу. Я вообще очень многого не могу плакать например. Или н е х о т е т ь каждого человека завоевать на всю жизнь. Многого не могу. Я прихожу в подсобку четвертого этажа, сижу на полу, смотрю на профиль Толика и н е плачу. Уж я-то не плачу, я никогда не забуду эту зиму. Никаких стихов никогда писать не буду. Никогда не увижу тебя.