Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 4. Утро помещика
Нехлюдову было досадно и больно, что Чурис довел себя до такого положения и не обратился прежде к нему, тогда как он, с самого своего приезда, ни разу не отказывал мужикам и только того добивался, чтоб все прямо приходили к нему за своими нуждами. Он почувствовал даже некоторую злобу на мужика, сердито пожал плечами и нахмурился; но вид нищеты, окружавшей его, и среди этой нищеты спокойная и самодовольная наружность Чуриса, превратили его досаду в какое-то грустное, безнадежное чувство.
– Ну, как же ты, Иван, прежде не сказал мне? – с упреком заметил он, садясь на грязную, кривую лавку.
– Не посмел, ваше сиятельство, – отвечал Чурис с той же чуть заметной улыбкой, переминаясь своими черными, босыми ногами по неровному земляному полу; но он сказал это так смело и спокойно, что трудно было верить, чтоб он не посмел прийти к барину.
– Наше дело мужицкое: кàк мы смеем!.. – начала-было, всхлипывая, баба.
– Ну, гуторь, – снова обратился к ней Чурис.
– В этой избе тебе жить нельзя; это вздор! – сказал Нехлюдов, помолчав несколько времени. – А вот чтò мы сделаем, братец…
– Слушаю-c, – отозвался Чурис.
– Видел ты каменные герардовские избы, чтò я построил на новом хуторе, чтò с пустыми стенами?
– Как не видать-с, – отвечал Чурис, открывая улыбкой свои еще целые, белые зубы: – еще не мало дивились, кàк клали-то их – мудрёные избы! Ребята смеялись, что не магазеи ли будут, от крыс в стены засыпать. Избы важные! – заключил он с выраженьем насмешливого недоумения, покачав головой: – остроги словно.
– Да, избы славные, сухие и теплые, и от пожара не так опасны, – возразил барин, нахмурив свое молодое лицо, видимо недовольный насмешкой мужика.
– Неспорно, ваше сиятельство, избы важные.
– Ну, так вот, одна изба уж совсем готова. Она десятиаршинная, с сенями, с клетью и совсем уж готова. Я ее, пожалуй, тебе отдам в долг за свою цену: ты когда-нибудь отдашь, – сказал барин с самодовольной улыбкой, которую он не мог удержать при мысли о том, что делает благодеяние. – Ты свою старую сломаешь, – продолжал он: – она на амбар пойдет; двор тоже перенесем. Вода там славная, огороды вырежу из новины, земли твои во всех трех клинах тоже там, под боком, вырежу. Отлично заживешь! Что ж, разве это тебе не нравится? – спросил Нехлюдов, заметив, что как только он заговорил о переселении, Чурис погрузился в совершенную неподвижность и уже не улыбаясь смотрел в землю.
– Воля вашего сиятельства, – отвечал он, не поднимая глаз.
Старушка выдвинулась вперед, как будто задетая зà-живо и готовилась сказать что-то, но муж предупредил ее:
– Воля вашего сиятельства, – повторил он решительно и вместе с тем покорно, взглядывая на барина и встряхивая волосами: – а на новом хуторе нам жить не приходится.
– Отчего?
– Нет, ваше сиятельство, коли нас туда переселите, мы и здесь-то плохи, а там вам навек мужиками не будем. Какие мы там мужики будем? Да там и жить-то нельзя, воля ваша!
– Да отчего ж?
– Из последнего разоримся, ваше сиятельство.
– Отчего ж там жить нельзя?
– Какая же там жизнь? Ты посуди: место не жилое, вода неизвестная, выгона нету-ти. Коноплянники у нас здесь искони навозные, а там чтò? Да и чтò там? голь! Ни плетней, ни овинов, ни сараев, ничего нету-ти. Разоримся мы, ваше сиятельство, коли нас туда погонишь, в конец разоримся! Место новое, неизвестное… – повторил он задумчиво, но решительно покачивая головой.
Нехлюдов стал-было доказывать мужику, что переселение, напротив, очень выгодно для него, что плетни и сараи там построят, что вода там хорошая, и т. д., но тупое молчание Чуриса смущало его, и он почему-то чувствовал, что говорит не так, кàк бы следовало. Чурисенок не возражал ему; но когда барин замолчал, он, слегка улыбнувшись, заметил, что лучше бы всего было поселить на этом хуторе стариков дворовых и Алёшу-дурачка, чтоб они там хлеб караулили.
– Вот бы важно-то было! – заметил он и снова усмехнулся. – Пустое это дело, ваше сиятельство!
– Да чтò ж что место нежилое? – терпеливо настаивал Нехлюдов: – ведь и здесь когда-то место было нежилое, а вот живут же люди: и там, вот, ты только первый поселись с легкой руки… Ты непременно поселись…
– И, батюшка, ваше сиятельство, кàк можно сличить! – с живостью отвечал Чурис, как будто испугавшись, чтоб барин не принял окончательного решения: – здесь на миру место, место веселое, обычное: и дорога и пруд тебе, белье что ли бабе стирать, скотину ли поить – и всё наше заведение мужицкое, тут искони заведенное, и гумно, и огородишка, и вётлы – вот, чтò мои родители садили; и дед, и батюшка наши здесь Богу душу отдали, и мне только бы век тут свой кончить, ваше сиятельство, больше ничего не прошу. Буде милость твоя избу поправит – много довольны вашей милостью останемся; а нет, так и в старенькой своей век как-нибудь доживем. Заставь век Бога молить, – продолжал он, низко кланяясь: – не сгоняй ты нас с гнезда нашего, батюшка!..
В то время как Чурис говорил, под полатями, в том месте, где стояла его жена, слышны были всё усиливавшиеся и усиливавшиеся всхлипывания, и когда муж сказал: «батюшка», жена его неожиданно выскочила вперед и, в слезах, ударилась в ноги барину.
– Не погуби, кормилец! Ты наш отец, ты наша мать! Куда нам селиться? Мы люди старые, одинокие. Как Бог, так и ты… – завопила она.
Нехлюдов вскочил с лавки и хотел поднять старуху, но она с каким-то сладострастьем отчаяния билась головой о земляной пол и отталкивала руку барина.
– Что ты! встань, пожалуйста! Коли не хотите, так не надо; я принуждать не стану, – говорил он, махая руками и отступая к двери.
Когда Нехлюдов сел опять на лавку, и в избе водворилось молчание, прерываемое только хныканьем бабы, снова удалившейся под полати и утиравшей там слезы рукавом рубахи, молодой помещик понял, чтò значила для Чуриса и его жены разваливающаяся избёнка, обвалившийся колодезь с грязной лужей, гниющие хлевушкѝ, сарайчики и треснувшие вётлы, видневшиеся перед кривым оконцем – и ему стало что-то тяжело, грустно, и чего-то совестно.
– Как же ты, Иван, не сказал при мире прошлое воскресенье, что тебе нужна изба? Я теперь не знаю, кàк помочь тебе. Я говорил вам всем на первой сходке, что я поселился в деревне и посвятил свою жизнь для вас; что я готов сам лишить себя всего, лишь бы вы были довольны и счастливы – и я перед Богом клянусь, что сдержу свое слово, – говорил юный помещик, не зная того, что такого рода излияния неспособны возбуждать доверия ни в каком, и в особенности в русском человеке, любящем не слова, а дело, и неохотнике до выражения чувств, каких бы то ни было прекрасных.
Но простодушный молодой человек был так счастлив тем чувством, которое испытывал, что не мог не излить его.
Чурис погнул голову на сторону и, медленно моргая, с принужденным вниманием слушал своего барина, как человека, которого нельзя не слушать, хотя он и говорит вещи не совсем хорошие и совершенно до нас не касающиеся.
– Но ведь я не могу всем давать всё, чтò у меня просят. Еслиб я никому не отказывал, кто у меня просит леса, у меня самого скоро бы ничего не осталось, и я не мог бы дать тому, кто истинно нуждается. Затем-то я и отделил заказ, определил его для исправления крестьянского строения и совсем отдал миру. Лес этот теперь уж не мой, а ваш, крестьянский, и уже я им не могу распоряжаться, а распоряжается мир, как знает. Ты приходи нынче на сходку; я миру поговорю о твоей просьбе; коли он присудит тебе избу дать, так и хорошо, а у меня уж теперь лесу нет. Я от всей души желаю тебе помочь; но коли ты не хочешь переселиться, то дело уже не мое, а мирское. Ты понимаешь меня?
– Много довольны вашей милостью, – отвечал смущенный Чурис. – Коли на двор леску ублаготворите, так мы и так поправимся. – Чтó мир? Дело известное…
– Нет, ты приходи.
– Слушаю. Я приду. Отчего не прийти? Только уж я у мира просить не стану.
IV.
Молодому помещику видно хотелось еще спросить что-то у хозяев; он не вставал с лавки и нерешительно поглядывал то на Чуриса, то в пустую, не топленную печь.
– Что, вы уж обедали? – наконец спросил он.
Под усами Чуриса обозначилась насмешливая улыбка, как будто ему смешно было, что барин делает такие глупые вопросы; он ничего не ответил.
– Какой обед, кормилец? – тяжело вздыхая, проговорила баба: – хлебушка поснедали – вот и обед наш. За сныткой нынче ходить нèколи было, так и щец сварить нè из чего, а чтò квасу было, так ребятам дала.
– Нынче пост голодный, ваше сиятельство, – вмешался Чурис, поясняя слова бабы: – хлеб да лук – вот и пища наша мужицкая. Еще слава-ти Господи, хлебушка-то у меня, по милости вашей, по сю пору хватило, а то сплошь у наших мужиков и хлеба-то нет. Луку ныне везде незарод. У Михайла-огородника анадысь посылали, за пучек по грошу берут, а покупать нашему брату нèоткуда. С Пасхи почитай-что и в церкву Божью не ходим, и свечку Миколе купить не́ на что.
Нехлюдов уж давно знал не по слухам, не на веру к словам других, а на деле всю ту крайнюю степень бедности, в которой находились его крестьяне; но вся действительность эта была так несообразна со всем воспитанием его, складом ума и образом жизни, что он против воли забывал истину, и всякий раз, когда ему, как теперь, живо, осязательно напоминали ее, у него на сердце становилось невыносимо тяжело и грустно, как будто воспоминание о каком-то свершенном, неискупленном преступлении мучило его.