Максим Горький - В ущелье
- Так, - сказал Василий, прихлёбывая чай из жестяной кружки. - А я бы вот всех из России сюда перевёл.
- Это - для чего?
- Чтобы жить.
- А там - не умеют?
- Ты зачем сюда сошёл?
- Я? Я человек одинокий.
- А отчего ты одинок?
- Ну... так мне положено! Судьба такая, стало быть...
- Тебе бы подумать, - зачем она такая...
Солдат вынул трубку изо рта, отнёс руку с нею в сторону, а другою рукой удивлённо огладил своё плоское лицо. Он - помолчал и вдруг ворчливо заговорил обиженным голосом, неуклюжими словами:
- Зачем, зачем! Причинов для того многое количество! Напримерно: которые люди живут-думают несогласно со мной, то они мне все неприятны, и я от них отхожу прочь. Я - не поп, не становой или, там, что... Подумал бы! Ты один думаешь? Умник...
Он вдруг рассердился, сунул трубку в рот и замолчал, нахмурясь, а Василий поглядел на красное пред огнём его лицо и тихонько сказал:
- Вот то-то и оно, ни с кем не согласны мы, а своего устава у нас нету. Живём без корней, ходим из стороны в сторону, да всем мешаем, за то нас и не любят...
Солдат выпустил изо рта облако дыма и спрятался в нём. Хороший голос был у Василия - гибкий, ласковый, слова он выговаривал чётко и кругло.
В лесу назойливо кричит горная сова - пышная, рыжая птица с хитрым лицом кошки и острыми серыми ушами. Однажды я увидел эту птицу днём среди камней, над головою у себя, и очень испугался её стеклянных глаз: круглые, как пуговицы, они были освещены изнутри каким-то угрожающим огнём, с минуту я стоял, обомлев от страха, не понимая - что это?
- Откуда у тебя трубка такая хорошая? - свёртывая папиросу, неожиданно спросил Василий. - Старая, немецкая трубка...
- Не боись, не украл! - ответил солдат, снова вынув трубку и с гордостью оглядывая её. - Женщина одна подарила...
И, злодейски подмигнув, вздохнул.
- Рассказал бы - как? - тихонько предложил Василий и вдруг, взмахнув руками, потягиваясь, с тоской пропел:
- Ночи же здесь... не дай бог какие злые ночи! Будто хочется спать, а - не спится, и гораздо лучше спишь днём, в тени где-нибудь. А ночами просто с ума сходишь, всё думается не знай о чём. И сердце растёт, поёт...
Внимательно вслушиваясь, солдат удивлённо открывал рот, белые брови его вползали всё выше.
- И у меня тоже! - тихо сказал он. - Всегда, почитай... Что такое?
Я хотел сказать:
"И у меня тоже, братцы!"
Но они так странно всматривались друг в друга, точно каждый только сейчас увидал другого против себя. И тотчас же озабоченно, наперебой стали опрашивать один другого - кто, где был, откуда и куда идёт, - точно родственники, неожиданно встретившиеся и только сейчас узнавшие о своём родстве.
Над богатым огнём костра молокан протянулись чёрные, лохматые лапы сосен, - словно греются, ловят огонь, хотят обнять и погасить его. Иногда огонь потянет к реке, красные языки высунутся из-за угла барака, - кажется, что барак загорелся. Ночь становится всё гуще, душистей, всё ласковее обнимает тело; в ней купаешься, как в море, и как морская волна смывает грязь кожи, так и эта тихо поющая тьма освежает душу. Такими ночами душа одета в свои лучшие ризы и, точно невеста, вся трепещет, напряжённо ожидая: сейчас откроется пред нею нечто великое.
- Кривая? - тихо спрашивает Василий, а солдат не торопясь говорит:
- Сызмала, пяти годов упала с воза, ушибла глаз, вытек. Ну, это у неё не заметно: просто закрыт глазок. И вся она - аккуратная, круглая. Доброты в ней, гляжу, - как воды в ручье этом, неистребимо много! Ко всему свету добра: ко скоту, к нищему, ко мне. Защемило мне сердце: эх, думаю, чего с солдатом не бывало? Ну, пускай, хозяйская она любовница, а - попробую! Так, сяк - ничего! Выставит локоть супротив меня, и - кончено!..
Василий лежит на спине и, шевеля усами, жуёт былинку; глаза у него широко открыты, и ясно видно: левый глаз больше правого. Солдат сидит у его плеча, помешивая в костре обгорелым сучком, над костром летают золотые искры, какие-то серые мошки безмолвно вьются над ним, тяжёлыми хлопьями падают в огонь ночные бабочки и, потрескивая, сгорают. Я лежу и, слушая знакомую мне историю, вспоминаю людей, мимо которых когда-то прошёл, слова, коснувшиеся сердца.
- Вот раз я собрался с духом, застиг её в амбаре, прижал в угол и говорю: "Ну, говорю, так или нет? Как хошь, а я - солдат, человек нетерпеливый!" Она - бьётся: "Что ты, что ты?" И плачет, словно бы девица, и говорит сквозь слёзы: "Не тронь меня, не гожусь я тебе; люблю, говорит, я другого человека - не хозяина, а - другого", - тоже работником жил у них, ушёл он, сказал. "Жди, найду хорошее для житья место - вернусь, уведу тебя туда". Семнадцатый месяц нет ни слуха ни духа о нём, может - забыл, может пропал, убил кто. "Ты, говорит, сам мужчина и должен понимать, что надобно мне сохранить себя до времени!" Мне, конечно, обидно, чем я хуже другого-то? Обидно, а - и жаль её, и грустно тоже, вроде как обманула она меня: всегда показывала себя весёлой, а у самой - вон что на сердце! И погас я, не могу её тронуть, хоть и в руках она у меня. "Ну, говорю, тогда - прощай, уйду я". - "Уйди, говорит, Христа ради, пожалуйста". К вечеру на другой день заявил я хозяину расчёт, а на заре, в воскресенье, собрался, ухожу, тут она мне и вынесла трубку эту: "Прими, говорит, Павл Иваныч, в память, ты, говорит, стал мне как брат родной, спасибо тебе!" Как пошёл я чуть не заплакал, ей-богу! Так, братец ты мой, сердце защемило - беда.
- Это - хорошо! - тихонько сказал Василий. - Вот так всегда и надо. Да? Да! Сошлись. Нет? Нет! Разошлись. А стеснять друг друга - зачем?
Попыхивая серым дымом, солдат задумчиво проговорил:
- Хорошо-то оно, брат, хорошо, да больно грустно...
- Это - бывает! - согласился Василий и, помолчав, добавил: - Это частенько бывает с хорошими людями, в ком совесть жива. Кто себя ценит, он и людей ценит... У нас это - редко, чтобы умел человек себя ценить...
- У кого - у нас?
- Да вот - в России...
- Не уважаешь ты, брат, Россию-то, видать... Что это ты? - спросил солдат странным тоном, как бы удивляясь и сожалея. Тот не ответил, и, подождав с минуту, солдат снова начал вполголоса:
- А то вот - ещё была у меня история...
Люди за бараками угомонились, костёр догорает, на стене барака дрожит красное, заревое пятно, с камней приподнимаются тени. Один из плотников, высокий мужик, с чёрной бородой, ещё сидит у костра; в руке у него тяжёлый сук, около правой ноги светится топор: это сторож, поставленный против нас, сторожей.
Не обидно.
Над ущельем, на изорванной по краям полосе неба сверкают синие звезды, кипит и звенит вода в реке, из плотной тьмы леса доносится тихий хруст осторожно ходит ночной зверь, и всё кричит, уныло, сова. Единое-огромное насквозь пропитано затаённой жизнью, сладко дышит - будит в сердце неутолимую жажду хорошего.
Голос солдата напоминает отдалённый звук бубна, редкие вопросы Василия задумчиво певучи.
Мне нравятся эти двое людей, в тихой беседе их всё растёт что-то славное, человечье. Суждения вихрастого человека о России возбуждают сложное чувство, хочется спорить с ним, и хочется, чтоб он говорил о родине больше, яснее. Нравится мне этой ночью вся жизнь, - всё, что я видел в ней, теперь повторно идёт предо мною, точно кто-то рассказывает, утешая, знакомую сказку.
Жил в Казани студент, белобрысый вятич, - точно брат солдата и такой же аккуратный, - однажды я слышал, как он сказал:
- Прежде всего я узнаю: есть бог или нет? Начинать нужно с этого...
Там же была акушерка Велихова, женщина очень красивая и, - говорили, распутная, однажды она стояла на горе, над рекой Казанкой, за Арским полем, глядя в луга и на синюю полосу Волги вдали; смотрела туда долго, немо и вдруг, побледнев, радостно сверкая хорошими, о слезах, глазами, вскрикнула тихо:
- Нет, друзья мои! Поглядите же, какая земля наша милая, какая она прекрасная! Давайте поклянёмся пред нею в том, что будем честно жить!
Поклялись: дьякон - студент духовной академии, мордвин из инородческой семинарии, ветеринар-студент и два учителя; после один из них сошёл с ума и помер, разбив себе голову.
Вспомнился мне человек на пристани Пьяного Бора, на Каме, высокий, русый молодец с лицом озорника и хитрыми глазами. Было воскресенье, жаркий праздничный день, когда всё с земли смотрит на солнце своей лучшей стороной и точно говорит ему, что недаром оно потратило светлую силу, живое золото своё. Человек стоял у борта пристани, одет в новую, синего сукна поддёвку, в новом картузе набекрень, в ярко начищенных сапогах, он смотрел на рыжую воду Камы, на изумрудное Закамье, в серебряной чешуе мелких озёр, оставленных половодьем, - там, за Камой, солнце упало на луга и раскололось в куски. Человек улыбался; всё хмельней становилась улыбка молодого - в тёмной бородке - лица, всё ярче разгоралось оно радостью, и вдруг, сорвав картуз с головы, парень сильным размахом шлёпнул его в воду золотой реки и закричал:
- Эх, Кама, матушка родная, - люблю! Не сдам!
...Много видел я хорошего!