Федор Достоевский - Слабое сердце
Они побежали и через две минуты вошли в магазин. Их встретила черноглазая француженка в локонах, которая тотчас же, при первом взгляде на своих покупателей, сделалась так же весела и счастлива, как они сами, даже счастливее, если можно сказать. Вася готов был расцеловать мадам Леру от восторга.
– Аркаша! – сказал он вполголоса, бросив обыкновенный взгляд на все прекрасное и великое, стоявшее на деревянных столбиках на огромном столе магазина. – Чудеса! Что это такое? что это? Вот этот, например, бонбончик,[3] видишь? – прошептал Вася, показывая один миленький крайний чепчик, но вовсе не тот, который купить хотел, потому что уже издалека нагляделся и впился глазами в другой, знаменитый, настоящий, стоявший на противоположном конце. Он так смотрел на него, что можно было подумать, будто его кто-нибудь возьмет да украдет или будто сам чепчик, именно для того, чтоб не доставаться Васе, улетит с своего места на воздух.
– Вот, – сказал Аркадий Иванович, указав на один, – вот, по-моему, лучший.
– Ну, Аркаша! это даже делает честь тебе; я тебя, право, особенно уважать начинаю за вкус, – сказал Вася, плутовски схитрив в умилении своего сердца пред Аркашей, – прелесть твой чепчик, но поди-ка сюда!
– Где же, брат, лучше?
– Смотри-ка сюда!
– Этот? – сказал Аркадий с сомнением.
Но когда Вася, не в силах более выдержать, сорвал его с деревяшки, с которой он, казалось, вдруг слетел самовольно, как будто обрадовавшись такому хорошему покупщику после долгого ожидания, когда захрустели все его ленточки, рюши и кружева, неожиданный крик восторга вырвался из мощной груди Аркадия Ивановича. Даже мадам Леру, наблюдавшая все свое несомненное достоинство и преимущество в деле вкуса во все время выбора и только молчавшая из снисхождения, наградила Васю полною улыбкою одобрения, так что все в ней, во взгляде, в жесте и в этой улыбке разом проговорило – да! вы угадали и достойны счастия, которое вас ожидает.
– Ведь кокетничал, кокетничал в уединении! – закричал Вася, перенеся всю любовь свою на миленький чепчик. – Нарочно прятался, плутишка, голубчик мой! – И он поцеловал его, то есть воздух, который его окружал, потому что боялся дотронуться до своей драгоценности.
– Так скрывает себя истинная заслуга и добродетель, – прибавил Аркадий в восторге, для юмора прибрав фразу из одной остроумной газеты, которую читал поутру. – Ну, Вася, что же?
– Виват, Аркаша! да ты и остришь сегодня, ты сделаешь фурор, как они говорят, между женщинами, предрекаю тебе. Мадам Леру, мадам Леру!
– Что прикажете?
– Голубушка, мадам Леру!
Мадам Леру взглянула на Аркадия Ивановича и снисходительно улыбнулась.
– Вы не поверите, как я вас обожаю в эту минуту… Позвольте поцеловать вас… – и Вася поцеловал магазинщицу.
Решительно нужно было призвать на минуту все достоинство, чтоб не уронить себя с подобным повесой. Но я утверждаю, что нужно иметь к тому и всю врожденную, неподдельную любезность и грацию, с которою мадам Леру приняла восторг Васи. Она извинила его, и как умно, как грациозно умела она найтись в этом случае! Неужели же можно было рассердиться на Васю?
– Мадам Леру, сколько цена?
– Это пять рублей серебром, – отвечала она, оправившись, с новой улыбкою.
– А этот, мадам Леру, – сказал Аркадий Иванович, указав на свой выбор.
– Этот восемь рублей серебром.
– Ну, позвольте! ну, позвольте! ну, согласитесь, мадам Леру, ну, который лучше, грациознее, милее, который из них более походит на вас?
– Тот богаче, но ваш выбор – c’est plus coquet.[4]
– Ну, так его и берем!
Мадам Леру взяла лист тонкой-тонкой бумаги, зашпилила булавочкой, и, казалось, бумага с завернутым чепчиком сделалась легче, нежели прежде, без чепчика. Вася взял все это бережно, чуть дыша, раскланялся с мадам Леру, что-то еще сказал ей очень любезное и вышел из магазина.
– Я вивёр,[5] Аркаша, я рожден быть вивёром! – кричал Вася, хохоча, заливаясь неслышным, мелким, нервическим смехом и обегая прохожих, которых всех разом подозревал в непременном покушении измять его драгоценнейший чепчик!
– Послушай, Аркадий, послушай! – начал он минуту спустя, и что-то торжественно, что-то донельзя любящее зазвенело в настрое его голоса. – Аркадий, я так счастлив, так счастлив!..
– Васенька! как я-то счастлив, голубчик мой!
– Нет, Аркаша, нет, твоя любовь ко мне беспредельна; я знаю; но ты не можешь ощущать и сотой доли того, что я чувствую в эту минуту. Мое сердце так полно, так полно! Аркаша! Я недостоин этого счастия! Я слышу, я чувствую это. За что мне, – говорил он голосом, полным заглушенных рыданий, – что я сделал такое, скажи мне! Посмотри, сколько людей, сколько слез, сколько горя, сколько будничной жизни без праздника! А я? меня любит такая девушка, меня… но ты сам ее увидишь сейчас, сам оценишь это благородное сердце. Я родился из низкого звания, теперь чин у меня и независимый доход – жалованье. Я родился с телесным недостатком, я кривобок немного. Смотри, она меня полюбила, как я есть. Сегодня Юлиан Мастакович был такой нежный, такой внимательный, такой вежливый; он со мною редко говорит; подошел: «Ну, что, Вася (ей-богу, так-таки Васей и назвал), кутить пойдешь на праздниках, а?» (Сам смеется.)
«Так и так, говорю, ваше превосходительство, дело есть, – да тут же ободрился и говорю: – И повеселюсь, может быть, ваше превосходительство», – ей-богу, сказал. Он мне тут денег дал, потом еще сказал мне два слова. Я, брат, заплакал, ей-богу, слезы прошибли, а он тоже, кажется, тронут был, потрепал меня по плечу, да говорит: «Чувствуй, Вася, чувствуй всегда так, как теперь это чувствуешь…»
Вася замолк на мгновение. Аркадий Иванович отвернулся и тоже отер кулаком слезинку.
– И еще, еще… – продолжал Вася. – Я никогда еще не говорил тебе этого, Аркадий… Аркадий! Ты так счастливишь меня дружбой своею, без тебя я бы не жил на свете, – нет, нет, не говори ничего, Аркаша! Дай мне пожать тебе руку, дай по…благо…дар…ить тебя!.. – Вася опять не докончил.
Аркадий Иванович хотел прямо броситься Васе на шею, но так как они переходили улицу и почти над ушами их раздалось визгливое «падь-падь-пади!» – то оба, испуганные и взволнованные, добежали бегом до тротуара. Аркадий Иванович был даже рад тому. Он извинил излияние благодарности Васи разве только исключительностию настоящей минуты. Самому же ему было досадно. Он чувствовал, что он до сих пор так мало сделал для Васи! Ему даже стыдно стало за себя, когда Вася начал благодарить его за такую малость! Но еще целая жизнь была впереди, и Аркадий Иванович вздохнул свободнее…
Решительно их совсем перестали ждать! Доказательство – что уж сидели за чаем! А, право, иногда стар человек прозорливее молодежи, да еще какой молодежи! Ведь Лизанька-то пресерьезно уверяла, что не будет; «не будет, маменька; уж сердце чувствует, что не будет»; а маменька все говорила, что ее сердце, напротив, чувствует, что непременно будет, что не усидит, что прибежит, что и занятий-то служебных теперь нет у него, что и под Новый-то год! Лизанька и отворяя не ждала совсем – глазам не верила, и встретила их запыхавшись, с забившимся внезапно сердечком, как у пойманной пташки, вся заалев, зарумянившись, словно вишенка, на которую она ужасно как походила. Боже мой, какой сюрприз! какое радостное «ах!» вылетело из ее губок! «Обманщик! Голубчик ты мой!» – вскричала она, обвив шею Васи… Но представьте все удивление ее, весь ее стыд внезапный: прямо за Васей, как будто желая спрятаться сзади его, стоял, немного потерявшись, Аркадий Иванович. Нужно признаться, что он был неловок с женщинами, даже очень неловок, даже однажды случилось, что… Но это потом. Однако ж войдите и в его положение: смешного тут нет ничего; он стоит в передней, в калошах, в шинели, в ушатой шапке, которую поспешил было сдернуть, весь пребезобразно обмотанный желтым вязаным прескверным шарфом, еще для большего эффекта завязанным сзади. Все это нужно распутать, снять поскорее, представиться в более выгодном виде, потому что нет человека, который не желал бы представиться в более выгодном виде. А тут Вася, досадный, несносный, хотя, впрочем, конечно, тот же милый, добрейший Вася, но, наконец, несносный, безжалостный Вася! «Вот, – кричит он, – Лизанька, вот тебе мой Аркадий! Каков? Вот мой лучший друг, обними его, поцелуй его, Лизанька, наперед поцелуй, узнаешь потом лучше, сама расцелуешь…» Ну, что? ну, что, я спрашиваю, было делать Аркадию Ивановичу? А он еще размотал всего половину шарфа! Право, мне даже иногда совестно за излишнюю восторженность Васи; она, конечно, означает доброе сердце, но… неловко, нехорошо!
Наконец оба вошли. Старушка была несказанно рада познакомиться с Аркадием Ивановичем; она так много слышала, она… Но она не докончила. Радостное «ах!», звонко раздавшееся в комнате, остановило ее на полфразе. Боже мой! Лизанька стояла перед развернутым неожиданно чепчиком, пренаивно сложив свои ручки и улыбаясь, улыбаясь так… Боже мой, да зачем это у madame Леру не было еще лучшего чепчика!