Сергей Семенов - Дедушка Илья
– - Верно, брат, -- ухмыляясь, проговорил староста, -- у нас тут не то, что в Москве: ни погребков, ни подвальчиков нет, и холодного ничего не найдешь. Что верно, то верно… А скажи на милость, -- вдруг переменил свою речь староста, -- нет ли в Москве чего новенького?
– - Мало ли что в Москве нового, -- всего не расскажешь…
– - А у нас тут такие слухи прошли, -- продолжал староста, -- что там, будто бы, ежели кто идет домой, так того деньгами оделяют. Дадут ему кучу и говорят: на вот тебе, уплачивай дома все подати и недоимки.
– - Я что-то этого не слыхал, -- проговорил отец.
– - Ну-у! вот поди ж ты! -- снова ухмыляясь, проговорил староста. -- Значит, не всякому слуху верь. А у нас ведь как об этом заверяли! Я, признаться, нарочно и пришел за этим: думаю, верно, и ему перепало, пойду и получу прямо горяченькие, а выходит -- ошибся.
– - Должно, что ошибся, -- угрюмо проговорил отец.
Староста при начале разговора казался очень спокойным, на губах его играла улыбка, но дальше улыбка исчезла, глаза его начали разгораться, в голосе появились дрожащие нотки; он хотя и усиливался сохранить хладнокровие, но, видимо, не мог.
– - Хм… -- досадливо крякнул староста, -- а ошибаться-то не хотелось бы. Намедни мы на сходке твою милость поминали: высчитывали, сколько тебе надо платить: приходится под тридцать рублей. Старых двенадцать целковых, страховка, да весь оклад за первую половину. Время уж вот другой оклад объявлять: Петров-то день вот он.
Отец промолчал; староста больше и больше начинал горячиться: ноздри его раздувались, выражение лица становилось другое.
– - Время-то идет, оброк копится, а у тебя, брат, и заботушки нет; ведь так нарастет, что и потрохов твоих расплатиться-то не хватит!.. Что же это ты хочешь на мир хомут повесить? Ведь с мира это будут спрашивать-то, а ни с кого! А чем мир причинен! Он вот подведет сейчас старшину, продаст у тебя последнюю лошаденку и коровенку, он ведь ни на что не поглядит.
– - А что ж ты ему этим угрозишь? -- заметила матушка. -- Его этим не обездолишь, а обездолишь только нас. Ему в Москве ни лошади, ни коровы не нужно.
– - Пожалуй, и в Москву не попадешь, оставят миром дома, вот и поживешь.
– - Будет грозить-то, дядя Тимофей, -- вдруг, угрюмо взглядывая на старосту, проговорил отец. -- Что ты меня стращаешь-то, ведь я не ребенок.
Староста вдруг распалился и вскочил с места.
– - Верно, что не ребенок, а хуже ребенка, потому ребенок что-нибудь чувствует и понять может, а ты ничего. Ни о ком ты не понимаешь, ни об себе, ни об семейных своих. Есть у тебя голова-то на плечах?
– - Есть.
– - Так как же она у тебя работает-то?.. К чему это все клонит?.. Нет, мужик, пора и черед знать!.. Будет, подурил, не маленький. Одевайся-ка, пойдем на улицу: я сейчас мужиков позову, мы с тобой всем опчеством потолкуем…
– - Мне на улице делать нечего.
– - Тебе нечего, так мы найдем что; может быть, взбрызнуть тебя сговорятся…
– - Ну это ты погодишь, -- сказал отец. -- Нонче, брат, не прежние времена; теперь, брат, господ нет, государь анпиратор отобрал нас и от телесного наказания избавил.
– - Кого он избавил-то? Таких, как ты, что ль? Будет он о таких подлецах заботиться! Про таких исправник одну речь ведет: мори их в холодной, пори их как ни попало, а он ведь тоже царем поставлен!..
Отец сразу осекся и будто оробел. Оп промолчал. Нечего ли ему было говорить или не хотелось. Староста входил все в больший и больший азарт.
– - С вами ничего больше делать не остается, хоть в омут полезай… От начальства выговоры и от вас грубость… Нет, на это терпения не хватит… Справляйся, справляйся проворней!
– - Ступай, что же ты сидишь как стукан? -- сказала на отца мать. -- Иль думаешь, для тебя зря слова терять будут!
Я думал, отец рассердится и зыкнет на мать; но вышло совсем по-другому. Он даже не кинул на нее сердитого взгляда, а, опустив голову и съежившись, он встал с места, нагнулся под коник, достал сапоги и начал обуваться. Обувшись, он застегнул ворот рубахи и, обратившись к старосте, проговорил:
– - Ну, ступай, сейчас и я приду.
– - К Рубцову двору выходи, да поскорей, -- сердито сказал староста и, нахлобучив на глаза картуз и не сказав даже "прощайте", толкнул левой рукой в дверь и, нагибаясь под косяк, вышел из избы.
VIПо уходе старосты в нашей избе наступила тишина. Бабушка села у судинки, подперла щеку рукой и пригорюнилась. Мать продолжала шить, изредка поглядывая, как справляется отец; в ее глазах светилось не то торжество, не то злорадство. Отец же ни на кого не обращал внимания. Обувшись, он подошел к окну, нашел на полке гребешок, расчесал им волосы; потом подошел опять к конику, надел свою поддевку, картуз и, ни на кого не глядя, ни слова не говоря, вышел из избы.
– - Поди, поди, послушай, как тебя отчитывать будут, а може, еще просиборят, -- сказала ему вслед матушка.
– - А ты и рада этому! Ах, дура! -- с упреком проговорила бабушка.
– - Не рада. Чему тут радоваться! Только что же нам теперь остается делать? Камень на шею да в воду? Ведь, правда, у нас последних животов отберут, тогда куда нам деваться? Вон вчуже понимают, что это нехорошо; я только дяде Тимофею-то заикнулась, а он уж догадался, что сделать надо.
– - Так это ты привела старосту-то?.. Эх, Мавра, неужели в тебе жалости нету! -- с упреком сказала бабушка, и голос ее задрожал. -- Я думала, он сам пришел… -- Бабушка вдруг умолкла. Мать хотела что-то сказать, но, взглянув на бабушку, прикусила язык. Я тоже поглядел на бабушку и не узнал ее. Господи, как она сразу переменилась! Как быстро сморщилось и постарело ее лицо и как потускнели ее глаза! Мне сделалось ее страшно жалко. Я хотел было броситься к ней и приласкаться, но в это время на улице раздался зычный звон чугунной доски, сзывающий мужиков на сходку. Потом мимо наших окон эти мужики один за одним потянулись вдоль улицы. Я помыкнулся было тоже бежать на улицу, но бабушка меня остановила.
– - Постой, куда пойдешь-то? Посиди дома, -- окрикнула меня она.
– - Я на улицу.
– - Нечего тебе там делать, посиди дома, -- настойчиво повторила бабушка, и у меня не хватило духу воспротивиться ей.
Я воротился на свое место, и мне сделалось очень скучно. Мать отворила окно и высунула в него голову. На улице слышались мужицкие крики. Мать захлопнула окно и опять взялась за шитье. Бабушка вдруг поднялась с места и нетвердою поступью вышла из избы.
Вернулась она так через полчаса. Вошла она в избу белая, как мука, только вокруг глаз ее покраснело, и сами глаза блестели необыкновенно. Мать кинула на нее вопросительный взгляд. Бабушка глухим голосом проговорила:
– - Повели в контору.
Потом она села на лавку у судинки, закрыла лицо руками, склонилась всем корпусом и всхлипнула; у матери тоже показались слезы на лице, и она вдруг бросила шить и выбежала из избы.
VIIОтец пришел домой вечером. Он был в картузе, сапогах, но без поддевки. Поддевку отец заложил в кабаке и напился пьяный. Он старался казаться веселым: вошел в избу шумно, высоко подняв голову, проворно сбросил картуз с головы и бойко тряхнул волосами. Мать, глядя на него, насмешливо спросила:
– - Что, с легким паром, что ль?
Отец поглядел на нее и задорно сказал:
– - С легким паром.
– - Деревенская баня-то лучше московской?
– - Лучше.
– - Так, дай бог, чтоб тебя почаще в нее водили.
– - Что ж, тебе это желательно?
– - Да как же не желательно-то, рада-радешенька была б.
– - Ах ты, ты такая-проетакая! -- вдруг зыкнул отец, и выражение лица его сразу стало жесткое и свирепое. -- Вот тебе, что любо, стерва этакая! -- И он подскочил к матери, схватил ее за косы и изо всей мочи дернул к себе. Мать взвизгнула, я заплакал во все горло, бросился к отцу, вцепился ему в руку и заблажил:
– - Тятька, что ты делаешь, тятька!
– - Сокрушу! -- резанул отец и опрокинул мать на пол.
На наш вой прибежала в избу бабушка. Она подскочила к отцу, схватила его за руку и, задыхаясь, прокричала:
– - Что же это ты делаешь-то, непутевая голова! Брось, отстань, мерзавец ты этакий!
Отец казался очень рассвирепевшим. Он походил скорее на разъяренного зверя, чем на человека. Я думал, что он матушку в порошок изотрет, но один вид бабушки и ее слова подействовали на него необычайно. Он сразу изменил свой вид, свирепости в нем как не бывало, сила исчезла, он сразу весь опустился и ослаб. Это было очень удивительно, тем более удивительно для меня, что я замечал это не один тот раз, но и прежде и после. Бабушка, худенькая, тщедушная, была для него, должно быть, силой непреоборимой; как только он чувствовал эту силу, так терял свою собственную. Лишь только бабушка выкрикнула эти слова, отец выпустил из рук материну косу; мать катышком откатилась из-под ног отца и, проворно вскочив на ноги, выбежала из избы. Я отошел в угол и ревел там во всю мочь. Бабушка, задыхаясь, начала отчитывать отца:
– - Ах ты, пес, худой человек! Сам виноват по уши, а на других зло срывает. Кто тебе, беспутному, велит так жить-то? Ты бы вел себя, как люди, тебе и дома б был привет, и на людях почет, а то ведь сам своими делами этого достукался!..