Павел Нилин - Через кладбище
- А для чего меня жалеть? Что я - инвалид какой-нибудь?
- А разве только инвалидов жалеют? Но все равно я тебя поцелую...
Клавка вдруг так сильно обняла, так крепко сдавила его шею, что ему стало душно и он не смог бы ее оторвать от себя.
Она поцеловала его не в губы, а сперва в один глаз, потом в другой.
- Это я целую тебя на память. Чтобы ты вспомнил меня, если тебе будет плохо. И если ты вспомнишь меня, ты не пропадешь нигде и никогда. Ни при каких обстоятельствах.
- Ты что, ворожея? - спросил Михась. - Или просто - суеверная?
- Я счастливая, - облизала пухлые губы Клавка. - Усваиваешь, я счастливая? И я люблю тебя. И ты никогда нигде не пропадешь. Я ручаюсь...
- А документы ты мне выдала, ты считаешь, хорошие?
- Печать плохая, - вздохнула Клавка. - Но Константин Савельич правильно сказал - зажми ее вот так пальцем.
Бородатый мужик, сидевший под кустом в отдалении, наелся.
Михась видел, как он корочкой протер внутри миски и дожевывал эту корочку, солидно оглаживая бороду.
Вот наконец мужик встал и пошел к костру, - должно быть, сдавать пустую миску Лиде.
Михась слушал торопливую, взволнованную речь Клавки, не вникая во все слова. Напряженно ждал, когда бородатый направится от костра к лошади, белевшей за кустарником.
Там за орешником, за липами, между дубов и ясеней, пролегла неширокая длинная просека, по которой и поедет сейчас Михась.
Мужик сдал свою миску, попрощался с Лидой за руку и зашагал в сторону просеки.
И Михась, застегнув ворот рубашки, вскинув на одно плечо лямку мешка, пошел за мужиком, стесненным голосом говоря Клавке на ходу:
- Ты уж, пожалуйста, я тебя прошу, больше не иди за мной. Мне, понимаешь, просто неудобно. Все увидят. Нехорошо...
- Ну и пусть увидят.
- Нет, мне, знаешь, Клава, все-таки неудобно...
И прибавил шагу, стараясь поскорее уйти от Клавки и освободиться от внезапного волнения, сообщенного этой рыженькой, с виду невзрачной девушкой, которую и в самом деле он раньше не очень замечал.
На какое-то мгновение ему вдруг стало неясно, куда и зачем он сейчас идет. Только знал и чувствовал, что ему надо спешить.
- Пашкевич, погоди! Погоди, Пашкевич!
Михась оглянулся и с удивлением и даже с испугом увидел мелькавшую среди кустов - с той стороны, где землянки медсанбата, - белую, свежевыбритую и блестящую голову Казакова.
Михась хотел было выпрямиться, взять руки по швам, но мешок соскользнул с плеча и упал.
Михась наклонился, чтобы поднять его. А когда выпрямился, Казаков уже стоял рядом.
Низкорослый живоглазый Казаков смотрел так пронзительно и строго, будто ему уже известно, чем только что занимался партизан Пашкевич Михась вон на той поляне. И усы Казакова, черные, неожиданные на бледном лице, казалось, недовольно топорщились.
- Я сейчас еду в Жухаловичи, - в легком замешательстве произнес Михась.
- Я знаю, - кивнул Казаков и расстегнул воротник кожаного пальто. Видимо, быстро шел и ему стало жарко. - Мне уже докладывал Мамлота. Это полезное дело. Но только вот что. Надо как-то уломать старика, чтобы он допустил еще двух-трех наших парней. Дело бы, разумеется, пошло быстрее. И насчет транспорта надо подумать. Ну сколько ты можешь один унести? Килограмм десять, от силы пятнадцать.
- Нет, может, и двадцать, двадцать пять унесу.
- Ну, это едва ли. Да и, разумеется, не надо попусту рисковать. Сколько всего он может выплавить?
- Не знаю, врать не хочу. Думаю, если никто не помешает, полтонны сделает. Прошлый раз я насчитал у него пять могил. Но у него их, наверное, больше.
- Огромное дело, - погладил себя Казаков по голому черепу. - Если он даже сделает двести - триста килограмм, мы ему пару овец подарим. И еще чего-нибудь из еды. Если он нуждается.
- Он гордый. Он ничего не возьмет.
- Все мы гордые, но кормиться надо, - пошевелил усами Казаков, будто изобразив улыбку. И чуть склонил голову, прислушиваясь. - Чуешь, как он опять пошел?
И Михась услышал отдаленный стук колес по рельсам.
- Осень, далеко слышно.
- Душа болит, - неожиданно вздохнул постоянно суровый Казаков. - Почти неделю бездействуем. А его надо опять на рельсах бить. Разумеется, за тол мы ничего сейчас не пожалеем. Если надо, этот мужик, - кивнул Казаков в сторону просеки, - может прямо сюда все доставить. Попробуем, разумеется, в крайнем случае здесь выплавлять. Это золотой мужик, вполне надежный. Ты с ним сговорись. Он все, что хочешь, сделает. Смекалистый... Но, разумеется, без толку там куда не надо не лезь. Главное - разведай. Условься. Поставим дело. Пошлем людей, транспорт. Наладим ему питание, охрану, чтобы было, разумеется, с размахом. Иди. Желаю тебе.
Казаков не пожал Михасю руку, не похлопал его по плечу. Все это не положено и ни к чему. Но когда Михась повернулся, пошел, Казаков вдруг сдернул с него теплую, ворсистую кепку и спросил почти сердито:
- А этот гречневый блин зачем на голове носишь? Ведь не холодно. Неужели хочешь лысым стать?
Многие знали, что не старый еще Казаков сильно переживает из-за своей лысины. Он убежден, что, если не носить кепку или шапку, если все время подставлять лысину дождю и ветру, холоду и солнцу, она в конце концов, сама защищая себя, покроется волосами.
Так это или не так, но Казаков в это верил. И никто не смеялся. Если человек в этакой кутерьме заботится о волосах, стало быть, надеется сохранить голову.
Михась спрятал кепку за пазуху.
3
Бородатый мужик долго и как-то напряженно молчал, пока они проезжали узкую, длинную, изгибистую просеку.
И Михась молчал, сидя спиной к вознице и свесив ноги, как в воду, в сырой и мозглый туман, ползущий с ближайших болот. Он забыл, казалось, обо всем - и о Клавке, и о Мамлоте, и даже о разговоре с Казаковым. Думал только о том, что его ожидает впереди, в этих Жухаловичах, знакомых с детства и таких загадочно тревожных теперь.
О Клавке неожиданно напомнил бородатый:
- Девчонка рыженькая хорошая. Шустрая, как белка. Уцепилась - беда, нет спасения: "Дядечка, покушайте, пожалуйста". - "Да нет, говорю, не хочу. Дома покушаю. Не желаю, мол, объедать партизанов". А она одно что: "Покушайте да покушайте, хоть попробуйте маленько, какая баранина, отбитая у немцев". Ну, сел. Правильно, еда царская. Оторваться нельзя. Наелся, как дурак на именинах. Теперь можно доехать хоть до самого-самого. Хотя бы даже и до Берлина...
Михасю были приятны слова о Клавке. Но задело упоминание о Берлине. Вернее, подозрительным показался оттенок и спокойствие, с каким мужик произнес "можно доехать". И Красная Армия и партизаны стремятся в Берлин, хотят дойти до Берлина, но именно дойти с боями, с грохотом, а не доехать. Доехать до Берлина могут те, кого сейчас насильно туда везут, или те, кто связал судьбу свою с Гитлером и кто считает теперь Берлин центром земли. И мечтает побывать там, в Берлине, где будто бы идет, невзирая на войну, веселая, сытая жизнь, если верить немецким газетам на русском языке.
Михась не верит этим газетам. И никогда не поверит. И чтобы, как говорится, прощупать на всякий случай настроение мужика, спросил:
- А может, нам, гражданин, лучше уж до Москвы доехать?
- Нет, молодой человек, до Москвы нам сейчас далеко, - замотал головой возница. - Не прорваться. А Берлин - вон он. Все поезда туда идут...
И эти слова не понравились Михасю.
Телегу потряхивало на невидимых выбоинах и буераках.
Наконец выехали на хорошо укатанный большак, глянцевито поблескивавший сквозь туман под нежарким осенним солнцем.
- Да, партизаны, - опять заговорил бородатый, оглядываясь на предзимне потемневший лес. - Пятачок в лесу. Землянки. Костры. Вот тебе и все партизаны. Пятачок. Истинное слово - пятачок. А сшибить, изничтожить вас он все-таки почему-то не может, не смеет. Или занят очень на фронтах. Фронта-то какие. От моря и, можно сказать, до моря...
Михась не откликнулся. Не хотел откликаться. Да и бородатый в задумчивости как бы разговаривал сам с собой, не особенно нуждаясь в собеседнике.
Хорошо укатанный большак тянулся меж побуревших от времени заборов и загородок, мимо пожелтевших садов и неубранных картофельных полей, мимо амбаров, сарайчиков и полуразрушенных каменных и деревянных домов, то с вырванным бомбой углом, то срезанной снарядом крышей.
Михась смотрел по сторонам. И удивляли его не развалины, не обгоревшие дома, не остовы спаленных домов - их было много, и глаз давно привык к ним, - а чудом уцелевшие здания и даже свежеотремонтированные: на стенах пятнами проступает непросохшая штукатурка, а окна посверкивают только что вставленными стеклами...
Возле одного такого дома у крыльца стоял немецкий солдат без картуза и чистил щеткой, макая ее в большую банку с ваксой, должно быть, офицерский блестящий сапог, насадив его на руку по самое плечо. А рядом с солдатом хохотала, закидывая голову, хорошенькая наша девушка в пестром, с бантами на плечах переднике. Наверно, солдат ей рассказывал что-то смешное.