Дмитрий Мережковский - Воскресшие боги
-- Что? Видишь, видишь?--повторял Мерула с торжеством.-- Вот они, голубчики. Говорил я тебе, монашек, веселая штучка!
-- Что это? Откуда?--спросил Джованни. -- Сам еще не знаю. Кажется, отрывки из древней антологии. Может быть, и новые, неведомые миру сокровища эллинской музы. А ведь если бы не я, так бы и не увидеть им света Божьего! Пролежали бы до скончания веков под антифонами и покаянными псалмами... И Мерула объяснил ему, что какой-нибудь средневековый монах-переписчик, желая воспользоваться драгоценным пергаментом, соскоблил древние языческие строки и написал по ним новые.
Солнце, не разрывая дождливой пелены, а только просвечивая, наполнило комнату угасающим розовым отблеском, и в нем углубленные отпечатки, тени древних букв, выступили еще яснее.
-- Видишь, видишь, покойники выходят из могил! --" повторял Мерула с восторгом.--Кажется, гимн олимпийцам. Вот, смотри, можно прочесть первые строки. И он перевел ему с греческого:
Слава любезному, пышно-венчанному гроздьями Вакху, Слава тебе, дальномечущий Феб, сребролукий, ужасный Бог лепокудрый, убийца сынов Ниобеи.
-- А вот и гимн Венере, которой ты так боишься, монашек! Только трудно разобрать...
Слава тебе, златоногая мать Афродита, Радость богов и людей...
Стих обрывался, исчезая под церковным письмом. Джованни опустил книгу, и отпечатки букв побледнели, углубления стерлись, утонули в гладкой желтизне пергамента,--тени скрылись. Видны были только ясные, жирные, черные буквы монастырского требника и громадные, крючковатые, неуклюжие ноты покаянного псалма:
"Услышь, Боже, молитву мою, внемли мне и услышь меня. Я стенаю в горести моей и смущаюсь: сердце мое трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня".
Розовый отблеск потух, и в комнате стало темнеть. Мерула налил вина из глиняного кувшина, выпил и предложил собеседнику.
-- Ну-ка, братец, за мое здоровье. Vinum super omnia bonum diligamus! ' Возлюбим вино превыше всякого блага! (лат.) Джованни отказался.
-- Ну -- Бог с тобой. Так я за тебя выпью.-- Да что это ты, монашек, какой сегодня скучный, точно в воду опущенный? Или опять этот святоша Антонио пророчествами напугал? Плюнь ты на них, Джованни, право, плюнь? И чего каркают, ханжи, чтоб им пусто было! -- Признавайся, говорил ты с Антонио? -- Говорил. -- О чем? -- Об Антихристе и мессере Леонардо да Винчи... -- Ну, вот! Да ты только и бредишь Леонардо. Околдовал он тебя, что ли? Слушай, брат, выкинь дурь из головы. Оставайся-ка моим секретарем -- я тебя живо в люди выведу: латыни научу, законоведом сделаю, оратором или придворным стихотворцем,-- разбогатеешь, славы достигнешь. Ну, что такое живопись? Еще философ Сенека называл ее ремеслом, недостойным свободного человека. Посмотри на художников-все люди невежественные, грубые...
-- Я слышал,-- возразил Джованни,-- что мессер Леонардо -- великий ученый.
-- Ученый? Как бы не так! Да он и по-латыни читать не умеет, Цицерона с Квинтиниалом смешивает, а греческого и не нюхал. Вот так ученый! Курам на смех.
-- Говорят,-- не унимался Бельтраффио,-- что он изобретает чудесные машины и что его наблюдения над природою...
-- Машины, наблюдения! Ну, брат, с этим далеко не уйдешь. В моих "Красотах латинского языка" собрано более двух тысяч новых изящнейших оборотов речи. Так знаешь ли ты, чего мне это стоило?.. А хитрые колесики в машинках прилаживать, посматривать, как птицы в небе летают, травы в поле растут -- это не наука, а забава, игра для детей!..
Старик помолчал; лицо его сделалось строже. Взяв собеседника за руку, он промолвил с тихою важностью:
-- Слушай, Джованни, и намотай себе на ус. Учителя наши -- древние греки и римляне. Они сделали все, что люди могут сделать на земле. Нам же остается только следовать за ними и подражать. Ибо сказано: ученик не выше своего учителя.
Он отхлебнул вина, заглянул прямо в глаза Джованни с веселым лукавством, и вдруг мягкие морщины его расплылись в широкую улыбку:
-- Эх, молодость, молодость! Гляжу я на тебя, монашек, и завидую. Распуколка весенняя -- вот ты кто! Вина не пьет, от женщин бегает. Тихоня, смиренник. А внутри -- бес. Я ведь тебя насквозь вижу. Подожди, голубчик, выйдет наружу бес. Сам ты скучный, а с тобой весело. Ты теперь, Джованни, вот как эта книга. Видишь,-- сверху псалмы покаянные, а под ними гимн Афродите!
-- Стемнело, мессер Джордже. Не пора ли огонь зажигать?
-- Подожди,-- ничего. Я в сумерках люблю поболтать, молодость вспомнить...
Язык его тяжелел, речь становилась бессвязной. -- Знаю, друг любезный,-- продолжал он,-- ты вот смотришь на меня и думаешь: напился, старый хрыч, вздор мелет. А ведь у меня здесь тоже кое-что есть!
Он самодовольно указал пальцем на свой плешивый лоб.
-- Хвастать не люблю -- ну, а спроси первого школяра: он тебе скажет, превзошел ли кто Мерулу в изяществах латинской речи. Кто открыл Мартиала? -продолжал он, все более увлекаясь,-- кто прочел знаменитую надпись на развалинах Тибуртинских ворот? Залезешь, бывало, так высоко, что голова кружится, камень сорвется из-под ноги -- едва успеешь за куст уцепиться, чтобы самому не слететь. Целые дни мучишься на припеке, разбираешь древние надписи и списываешь. Пройдут хорошенькие поселянки, хохочут: "Посмотрите-ка, девушки, какой сидит перепелвон куда забрался, дурак, должно быть, клада ищет!" Полюбезничаешь с ними, пройдут -- и опять за работу. Где камни осыпались, под плющом и терновником -- там только два слова: gloria Romanorum.
И, как будто вслушиваясь в звуки давно умолкших, великих слов, повторил он глухо и торжественно:
-- Gloria Romanorum! Слава римлян! Э, да что вспоминать,--все равно не воротишь,--махнул он рукой и, подышколяров:
Не обмолвлюсь натощак Ни единой строчкой. Я всю жизнь ходил в кабак И умру за бочкой. Как вино, я песнь люблю И латинских граций,-- Если ж пью, то и пою Лучше, чем Гораций. В сердце буйный хмель шумит, Dum vinum potamus -Упиваясь вином (лат.). Братья, Вакху пропоем: Те Deum laudamus!" Тебя, Бога, хвалим. (лит.)
Закашлялся и не кончил.
В комнате уже было темно. Джованни с трудом различал лицо собеседника.
Дождь пошел сильнее, и слышно было, как частые капли из водосточной трубы падают в лужу.
-- Так вот как, монашек,--бормотал Мерула заплетающимся языком.--Что, бишь, я говорил? Жена у меня красавица...
Нет, не то. Погоди. Да, да... Помнишь стих: Tu regere imperio populos, Romatie, memento'. Римлянин, помни, что ты управляешь народом (лат.). Слушай, это были исполинские люди. Повелители вселенной!..
Голос его дрогнул, и Джованни показалось, что на глазах мессера Джордже блеснули слезы.
-- Да, исполинские люди! А теперь -- стыдно сказать... Хоть бы этот наш герцог миланский, Лодовико Моро. Конечно, я у него на жалованье, историю пишу наподобие Тита Ливия, с Помпеем и Цезарем сравниваю зайца трусливого, выскочку. Но в душе, Джованни, в душе у меня...
По привычке старого придворного он подозрительно оглянулся на дверь, не подслушивает ли кто-нибудь,-- и, наклонившись к собеседнику, прошептал ему на ухо:
-- В душе старого Мерулы не угасла и никогда не угаснет любовь к свободе. Только ты об этом никому не говори. Времена нынче скверные. Хуже не бывало. И что за людишки-смотреть тошно: плесень, от земли не видать. А ведь тоже нос задирают, с древними равняются! И чем, подумаешь, взяли, чему радуются? Вот, мне один приятель из Греции пишет: недавно на острове Хиосе монастырские прачки по заре, как белье полоскали, на морском берегу настоящего древнего бога нашли, тритона с рыбьим хвостом, с плавниками, в чешуе. Испугались дуры. Подумали -- черт, убежали. А потом видят -- старый он, слабый, должно быть, больной, лежит ничком на песке, зябнет и спину зеленую чешуйчатую на солнце греет. Голова седая, глаза мутные, как у грудных детей. Расхрабрились, подлые, обступили его с христианскими молитвами, да ну колотить вальками. До смерти избили, как собаку, древнего бога, последнего из могучих богов океана, может быть, внука Посейдонова!..
Старик замолчал, уныло понурив голову, и по щекам его скатились две пьяные слезы от жалости к морскому чуду.
Слуга принес огонь и закрыл ставни. Языческие призраки отлетели.
Позвали ужинать. Но Мерула так отяжелел от вина, что его должны были отвести под руки в постель.
Бельтраффио долго не мог заснуть в ту ночь и, прислушиваясь к безмятежному храпу мессера Джордже, думал о том, что в последнее время его больше всего занимало,--о Леонардо да Винчи.
Во Флоренцию приехал Джованни из Милана, по поручению дяди своего, Освальда Ингрима, стекольщика, чтобы купить красок, особенно ярких и прозрачных, каких нельзя было достать нигде, кроме Флоренции.
Стекольщик-живописец, родом из Граца, ученик знаменитого страсбургского мастера Иоганна Кирхгейма, Освальд Ингрим, работал над окнами северной ризницы Миланского собора. Джованни, сирота, незаконный сын его брата, каменщика Рейнольда Ингрима, получил имя Бельтраффио от матери своей, уроженки Ломбардии, которая, по словам дяди, была распутной женщиной и вовлекла в погибель отца его.