Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы - Александр Львович Соболев
Проехав Библейский зоопарк, я повернул направо в гору по асфальтированной дорожке, автомобилям (за исключением егерей и патрульных) здесь ход закрыт. Дальше небольшой участок, где любят устраивать пикники — и где, увы, после каждых выходных остаются кучи мусора. Потом асфальтовая дорога, где вновь попадаются штатские машины, причем иногда это бывает довольно неудобно: уклон здесь очень приличный, так что я еду на самой маленькой передаче и скорость моя в гору — не больше семи-восьми километров в час. Дорожка узкая, и обогнать меня трудновато. Но и мне останавливаться, слезать с велосипеда и уходить с дороги не с руки. Так мы и едем: я изо всех сил кручу педали, а машина тащится сзади и гудит, гудит… Рано или поздно либо заканчивается подъем и мы спокойно разъезжаемся, либо одному из нас это надоедает. Значение клаксона в Израиле девальвировано: в Европе или России это последний аргумент перед неизбежным столкновением, а здесь — обычный способ коммуникации.
Потом я ненадолго выезжаю на широкую дорогу, ведущую к кибуцу Ора. Проезжаю мимо инжира, от которого я однажды отрезал веточку для укоренения и теперь она растет в нашем здешнем саду. Еще один подъем, ведущий вдоль забора таинственной фермы, где, судя по запаху, разводят каких-то животных, но совершенно безмолвных — ни разу я не слышал оттуда ни мычания, ни блеяния. И наконец долгожданный спуск — сначала по асфальту, а дальше, за поворотом, начинается грунтовка, в семь или восемь долгих изгибов опускающаяся метров на четыреста — к заброшенной железной дороге.
Здесь она идет вдоль ручья Призраков, причем называется он так и на иврите, и на арабском. Раньше в этих местах жили люди, хотя природа почти уничтожила следы их пребывания: так, несколько сложенных из камня полуразваленных стен, несколько старых-престарых, уже не плодоносящих олив, остатки древнего колодца… Но еще сильнее убеждают в этом собственные ощущения: чувство постоянного присутствия не враждебных и не дружелюбных, но очевидно заинтересованных невидимых наблюдателей. Сам этот ручей большую часть года представляет собой сухое каменистое русло, хотя под ним явно проходит что-то вроде подземной реки: зелень здесь пышная и не выгорает даже в самую лютую жару. Километров через десять эта сухая река впадает в полноводный и никогда не пересыхающий Сорек. Его полноводность, увы, рукотворна: в основном его питают сточные и технические воды — конечно, очищенные, но все равно запах его не спутаешь с ароматом лесного ручейка. Ближайшие несколько десятков километров железная дорога будет идти вдоль левого берега Сорека — и с другой его стороны вьется полузаброшенная грунтовка, которая, очевидно, использовалась при строительстве и обслуживании пути. Где-то посередине на ней еще в незапамятные времена обвалился мост, так что на машине там проехать никак нельзя, а вот на велосипеде или пройти пешком — запросто, только придется в одном месте неграциозно сползти вниз по бетонным обломкам и стащить велосипед за собой. Зимой там бывает грязно, но тоже не катастрофически — если, конечно, не падать, поскользнувшись на мокрых камнях. Немного не доезжая до этого провала, есть довольно коварный кусок пути: затяжной спуск по очень каменистому участку, заканчивающийся закрытым поворотом. После медленного педалирования на нем очень хочется разогнаться под горку, но делать это следует с умом, особенно если у вас такие же узкие, накатистые, но склонные к скольжению шины, как у меня — на нижних плоских выходах горных пород может сильно занести, и на большой скорости выправить велосипед перед входом в поворот вы не успеете. Один раз я здесь сильно приложился о камни, так, что несколько неловких минут думал даже, что серьезно повредил ногу, что было бы неприятно: ближайшее жилье километрах в пятнадцати, и ковылять к нему придется долго, а помощи ждать не от кого.
Но в тот раз, о котором идет речь, я вовремя сбросил скорость, чуть-чуть подправил траекторию задним тормозом и очень аккуратно вошел в поворот. Мне твердо помнилось, что в конце следующего прямика справа — большой коричневый валун. Он был и сейчас на месте, только от него во всю сторону разбегались дикобразы. Это поразило меня так, что я снова чуть не свалился — и только почти полностью остановившись, заметил, что на камне, почти полностью сливаясь с ним, сидит человек.
Это был старик из тех, что порой встречаются в Средиземноморье: чаще в Греции, реже в Испании. Невысокого роста, худощавый, загорелый до красно-каштанового цвета, седой, с глубокими морщинами. Кажется, они провяливаются на солнце до того, что никакая болезнь их не берет: ей просто негде угнездиться среди жил и костей, до стерильности продезинфицированных ультрафиолетом. Его живые маленькие глазки выглядывали из-под косматых бровей с явной укоризной. Он пробурчал мне что-то вопросительное на неизвестном мне языке: кажется, это был не иврит и, вероятно, не идиш. Я показал жестами, что не понимаю.
— А по-русски? — спросил он, живо поворачиваясь ко мне всем телом.
— По-русски пожалуйста, — отвечал я.
— Ну и ладненько. А то распугал мне тут зверков.
Странный был у него акцент, то есть не акцент даже, а какая-то особица речи, чрезмерная правильность, как бывает у tv-дикторов или у тех, кто преподает русский иностранцам.
— Ты сам-то здешний будешь?
Я начал объяснять, что провожу обычно в Израиле два-три зимних месяца, особенно тягостных в погодном смысле у меня на родине, но тут он меня перебил:
— Так ты в России живешь?
— Да.
— А где? Сто лет я там не был.
Глядя на его черты, я мог предположить, что это даже и не гипербола. Одет он, между прочим, тоже был как-то странно: что-то вроде монашеской рясы греческого покроя, но коротковатой, так что из-под нее торчали вполне мирские брюки и ботинки. Я отвечал, не вдаваясь в подробности.
— Ах, в Москве! — Он даже всплеснул руками от изумления и восторга. — Так стало быть наверняка знаешь Феодула Ивановича!
— Какого Феодула Ивановича?
— Да Непряхина же! — Он явно умилялся моей недогадливостью.
Здесь нотабене. Я вообще люблю чудаков всех мастей, и они, что называется, ко мне льнут. Мне хотелось бы думать, что и я сам, немного выбиваясь из общего ряда, притягиваю их к себе по принципу подобия, но, скорее всего, здесь сказывается глубинная российская всетерпимость к непохожему. Вероятно, тут что-то эволюционное: вряд ли смогли бы иначе в ограниченном пространстве относительно мирно существовать сотни наций и народностей: но, во всяком случае, много времени прожив за границей, я нигде не встречал такой — не декларативной, а имманентно присущей — приязни к иному, как у нас. В очень мягких выражениях я сообщил своему