Святочные истории - Александр Степанович Грин
В другой избе крики и хохот раздаются еще громче. Рой молодых девок натискался в избу. Двери плотно заперты; окно на улицу завешено прорванной понявой. Одна из девок — самая вострая — стоит на слуху в сенечках: не идет ли кто! Остальные заняты делом: кто повязывает на голову войлок, обвитый вокруг палки, кто натягивает армяк или покрывает маленькую головку неуклюжей шапкой, обтыканной по краям, ради смеха, льняными прядями, обсыпанными мукою; кто прикутывается в овчину, вывороченную наизнанку, — это ряженые! Хохот, визг, шушуканье, писк не прерываются ни на минуту. Надо же весело справить последний день Васильева вечера! В третьей избе громкий говор и восклицания сменились на минуту молчанкою. Ребята, бабы, большие и малые — все пришипились.[59] Там, под сладкий шумок веретена и прялки, тянутся мерные россказни старика-деда. Семейка села в кружок и, пригнувшись к одной лучине, не пропускает ни одного звука, ни одного движения рассказчика. Рассказ, прерываемый треском мороза, который стучит в углы и запоры, благополучно дотянулся, однако ж, за полночь. Лучина скоро угаснет. И тогда вся семья, женатые и холостые, большие и малые, заползут на печку и предадутся мирному отдыху, нимало не заботясь, что вьюга ревет и завывает в поле и вокруг дома…
О! счастлив, сто раз счастлив тот, у кого в такую ночь родной кров, родная семья и теплая печка!.. Так, по крайней мере, думал… но не до того, впрочем, было прохожему, чтобы умом раскидывать! Отчаяние уже давно завладело его душою. И если какие-нибудь мысли и приходили ему в голову, им все-таки не время теперь было определиться в ясную думу; они мелькали перед ним так же быстро, как снежные хлопья, несомые лютою метелью, посреди которой стоял он с обнаженною седою головою и замирающим сердцем, и так же быстро уносились и сменялись другими мыслями, как один вихрь сменялся другими вихрями…
Силы начинали покидать его. Он провел окоченевшею ладонью по мерзлым волосам, окинул мутными глазами окрестность и крикнул еще раз. Но крик снова замер на помертвелых устах его.
Прохожий медленно опустился в сугроб и трепетною рукою сотворил крестное знамение. Буря между тем пронеслась мимо: все как будто на минуту стихло… и вдруг нежданно, в стороне, послышался лай собаки… Нет, это не обман — лай повторился в другой и третий раз… Застывшее сердце старика встрепенулось; он рванулся вперед, простер руки и пошел на слух… Немного погодя ощупал он сараи, и вскоре из-за угла мелькнули перед ним приветливые огоньки избушек.
II
Хозяин в дому — как Адам в раю,[60]
Виноградье красно-зеленое.
Хозяйка в дому — как оладья в меду,
Виноградье красно-зеленое.
Малые детушки — как олябышки,[61]
Виноградье красно-зеленое!
Народная песня
— Ах вы, пострелы вы этакие!.. Вишь, заладили, пусти да пусти на улицу! Уйметесь вы али нет?.. — закричала в сотый раз старостиха, подбегая дробным шажком к нескольким парнишкам и девчонкам, которые стояли у дверей и голосили на всю избу. — Молчать! вот я вам погуляю!.. Молчать, говорят!.. — прибавила она, внезапно останавливаясь над маленькою толпою с распростертыми в воздухе руками, как коршун над стадом утят.
Но ребятишки успели уже выхватить из среды своей младшего брата, неуклюжего карапузика лет пяти, с огромным куском ржаной лепешки во рту, выставили его вперед и, прежде чем руки матери опустились книзу, отступили в угол.
— Это Филька кричал, а не мы… — проговорили они в один голос, тискаясь друг на дружку.
— То-то — Филька, я вам дам Фильку, смотрите вы у меня! — произнесла старуха, отступая, в свою очередь, и грозя в угол.
Она повернулась к ним спиною и мгновенно обратила вскипевшую досаду на старшую дочь — девушку лет семнадцати, сидевшую на лавочке подле окна.
— Ну, чего ты сидишь — ноги-то развесила, — начала старуха, принимаясь снова размахивать руками, — что сидишь?.. Неужто не видишь — лучину надо поправить, словно махонькая какая: все ей скажи, да скажи, сама разума не приложит!..
Девушка встала, молча вынула из горшка новую лучинку, зажгла ее, подержала огнем книзу, заложила в светец и села со вздохом на прежнее место. Дурное расположение старухи нимало, однако ж, не изменилось. Волнение и досада проглядывали по-прежнему в каждом ее движении. Она суетливо подошла к окну, прислушалась сначала к реву бури, которая сердито завывала на улице, потом вернулась на середину избы и, обнаруживая сильное нетерпение, начала вслушиваться в храпенье, раздававшееся с печки.
— Левоныч, а Левоныч, — заговорила она наконец, топнув ногою и устремляя глаза на рыжую бороду, которая выглядывала вострым клином из-за края печки. — Левоныч, слышь, говорят, вставай! Ну чего ты, в самом-то деле, разлегся, словно с устали; полночи дожидаешься, что ли? Вставай, говорят!
— О-о-о! Господи!.. Господи!.. Чего тебе, ну? — отозвался староста, зевая и потягиваясь.
— Тьфу, увалень! прости Господи! Тебе что? тебе что?.. — подхватила она с сердцем и стараясь передразнить его, — тебе что?.. Сам наказывал будить; память заспал, что ли? Я чай, у Савелия давно завечеряли; ты думаешь — староста, так и ждать тебя станут, — нешто возьмешь; вставай, говорят!
— Ммм… — простонал староста, переваливаясь на другой бок; при этом борода его исчезла, и на месте ее показалась багровая, глянцевитая лысина, на которой свет лучины отразился, как в стекле.
— Слышь, говорят, понаведались за тобою от Савелья, сказывают, и мельник там, и пономарь, — крикнула она, обнаруживая крайнее нетерпение.
Но на этот раз лысину покрыл овчинный полушубок, и уже