Александр Эртель - Волхонская барышня
Приближался день рождения Вари — 27 июля. Еще задолго до этого дня длинные реестры полетели к Елисееву и Раулю. Madame Бриссак обеспокоена была заказом. Из Воронежа выписали музыку и фейерверк. Ближним и дальним соседям разослали приглашения. Алексей Борисович на целые часы запирался в кабинете и чертил рисунки фонарей и транспарантов. Прислуга суетилась и чистилась. Захар Иваныч и тот принужден был оторваться от жнитва пшеницы и съездить в Воронеж, где взял у Безрукова три тысячи рублей до продажи хлеба. Он, впрочем, все-таки упорно не показывался в дом и с утра до ночи торчал около жнеек. Да об Илье Петровиче не было никакого слуха.
Лукавин же самодовольно поглаживал бородку и не спускал глаз с Вари. Временами на него находила какая-то необузданная потребность шири и простора: плечи его зудели, руки так и напрашивались на работу. Тогда он беспокойно метался в своей комнате или отламывал добрые десятки верст с ружьем за плечами. И удивительные планы роились в его голове. Ему хотелось чем бы то ни было поразить Варю, заставить ее окаменеть в изумлении, показать ей в полном размахе свою удаль-силу. В нем словно и впрямь просыпался какой-то Алеша Попович. Но к сожалению, что бы он ни придумывал в этом роде, все отвергалось его верным советником Облепищевым. Так последовательно пали его планы: купить тройку диких донских лошадей и самолично объездить их для Вари («Фи! Что ты за кучер!» — протянул граф); выписать Варе от Фульда бриллиантовое ожерелье в сорок тысяч франков («Не имеешь права», — заметил граф); пригласить на несколько вечеров m-lle Зембрих из Мадрида в Волхонку («Ты сам здесь гость», — возразил Мишель); сжечь фейерверк в тысячу рублей (на это Облепищев только пожал плечами)…
Тогда Петр Лукьяныч, негодуя, размышлял о глупости «всех этих бар», добровольно опутавших себя целою сетью приличий и условных отношений. И что-то вроде презрения к ним шевелилось в нем. Но он усмирял свои порывы, утомлял себя ходьбой и движениями и с обычной своей смышленостью рассчитывал удобный момент для того, чтобы сделать предложение. С отцом он уже списался и получил от него самые широкие полномочия. Лукьян Трифоныч только приказывал уведомить его вовремя, чтобы он мог приготовить салонные вагоны для путешествия молодых за границу.
Граф тоже сообщил матери, чтобы она со дня на день ожидала желаемую телеграмму.
XVII
День 27 июля не был праздничным днем. Но по селу еще с вечера повестили, что по случаю рождения барышни народ приглашается на обед и угощение. Благодаря этому в полдень весь барский двор был запружен разряженными бабами и девками и несметное количество мужиков толпилось около тазов с водкой. Столы тянулись в несколько рядов. Горы ситного хлеба и калачей возвышались на них.
Народ вел себя чинно. Песен еще не было слышно. Разговоры происходили втихомолку. К вину подходили, точно обряд совершали — степенно и серьезно. Выпивали с деловым выражением лиц и, медлительно утираясь полою, рассаживались за столы. Иные многозначительно вздыхали. Бабам и девкам водку подносили за столом. Тут много было упрашиваний и стыдливых закрываний рукавом, но в конце концов стаканчики все-таки опоражнивались до дна и легкое возбуждение сказывалось в лицах.
Мокей, в силу прежнего своего проживания в усадьбе, моментально определил себя в подносчики и, немилосердно гремя новой рубахой, как-то невероятно растопыренной, важно расхаживал около столов с громадной бутылью под мышкой. От времени до времени он не забывал и себя. «Глядико-с, девушки, шильник-то бахвалится!» — шептали бабы, указывая на Мокея, но когда он подходил к ним с заветной бутылью, лица их расплывались в улыбки и речи становились ласковы.
— С коих пор в целовальники-то определился? — насмешливо спросил его Влас Карявый, медленно уплетавший жареную баранину.
— Ай завидки взяли? — ответил Мокей и молодцевато тряхнул волосами.
— Как не завидки: чай, под мышкой-то мозоли насмыгал.
— Мозоли не подати — за ночь слезут.
— Ну, брат, это что пара — подать без мозоля не ходит.
— На дураков.
— Известно — умники в неплательщиках состоят, — с иронической кротостью произнес Влас.
— Да и умники!
— За ум-то их и парят по субботам.
— Парят, да продавать нечего.
— Не сладок и пар.
— Горек, да выгоден.
— Иная выгода — жгется, малый!
— То и барыш, коли морда в крови.
— А ты, видно, падок на барыши-то на эти?..
— Об нас, брат, сказки сказаны: для нас в конторе углы непочаты.
— А много нацедил в конторе-то?
— Хватит!
— Э! Собаки-те ешь! Ну, наливай… Видно, и впрямь ты шильник!
Около них раздавался сдержанный смех. Соседи захлебывались от удовольствия и в изумлении покачивали головами.
«Эка, брёхи!» — произносили иные в радостном восторге. А Мокей и Влас корчили серьезные лица и были чрезвычайно довольны друг другом. Мокей, засучив рукав, хмурился и до краев наполнял стакан. Влас же с видом жестокой основательности опрокидывал его в рот и снова принимался за баранину.
— Пейте, девки! Ноне барышня родилась, — балагурил Мокей в другом месте. — Вам радость, а мне горе.
— Какое тебе горе?
— Какое! Вам в поле да жать, а мне утресь опохмеляться идти. Кабатчик и то должок за мной считает: тринадцать шкаликов с петрова дня не выпито. Да мне что! Тринадцать шкаликов — тринадцать песен. Мы ноне купцы: иные которые бабы глотку дерут, а мы в мешок да в Питер. Товар сходный!
— О, чтоб тебя!.. — восклицали девки и, тихо пересмеиваясь, церемонно жевали калачи. Но многие угадали намек Мокея.
— И чуден этот барин, родимые мои! — произнесла одна молодая бабенка, когда Мокей прошел далее.
— Какой?
— Да вот что песни-то у шильника покупает.
— Это Петрович?
— Петрович. Намеднись я так-то вышла стадо встречать, а он пристал: «Ты чего, говорит, в руках держишь?» А я хлеб держу. «Хлеб», — мол. «На что хлеб?» — «Буренку привечать.» — «А речами, говорит, привечаешь?» — «Привечаю», — мол. И пристал: расскажи да расскажи ему…
Бабы в удивлении разинули рты.
— О-о-о! — удивленно воскликнули они и спрашивали в торопливом любопытстве: — Что ж, рассказала?
— Да чего я ему, оглашенному… Я говорю, ты, мол, уйди от греха: а то он-те, Васька-то, выйде!..
Вдруг пожилая и степенная баба перебила рассказчицу:
— Это ты, лебёдка, напрасно, — сказала она. — Он тебе не токмо — крохотную какую, бывает которая крохотная, — и ту не обидит.
Рассказчица несколько сконфузилась.
— А он что пристал как оглашенный… — невнятно возразила она; но пожилая баба не слушала ее; возвысив голос, она продолжала:
— У меня мужик-то захворал, — захворал он, милые мои, а моченьки-то моей и нету с ним вожжаться. Так он что, Петрович-то! Возьмет придет к ему в клеть, к мужику-то моему, придет и сядет. Я в поле уйду, а он и воды ему, и чайку припасет, и к голове лопух, к примеру… Нам за него бога молить, за Петровича-то, а ты вон какие речи… — И она с упреком посмотрела на легкомысленную бабенку.
— Моего Митрошку грамоте обучил! — подхватила другая.
— Ох, бабочки, от порчи лечит! — воскликнула третья. — У нас тетку Химу как корежило; чуть что, сейчас это ее поведет, поведет… бьется, бьется она… А теперь она забьется, а он ей порошку такого; она затрепыхается, а он ей в ложку да в рот… Здорово помогает!
— Вроде как квасцы? — с живостью спросила четвертая и, не дождавшись ответа, затараторила: — Давал он мне. У меня как помер Гришутка, болезные мои, — помер он, и ну меня поводить, и ну… Все сердечушко изныло. Я ли не плакала, я ли не убивалась… Бывалоче, бьюсь, бьюсь… Только Петрович приходит к Мирону. Мирон и говорит: «Вот, бабе подеялось». Ну, он и дал мне тут… Так что ж, родимые вы мои, свет я тут взвидела, какой он такой свет белый бывает!
С бабьих столов разговор об Илье Петровиче дружным и сочувственным рокотом перешел к мужикам.
— Кто? Петрович? — спросил Карявый и хотел уж было, по своему обычаю, прибавить едкое словечко, но подумал и вымолвил решительно: — Петрович парень важный.
— Намедни как ловко мне расписку с старшиной написал, — сказал один.
— Человек с расчетом! — важно произнес другой. Третий рассмеялся и покачал головою.
— Чудачина! — проговорил он, как бы обессиленный наплывом веселых воспоминаний, но больше ничего не сказал, ибо получил в ответ сдержанное молчание.
— А с господами-то он вряд хороводится! — заметил рыжий мужичок с бородкой клинушком.
— Куда ему! — снисходительно ответил другой рыжий мужичок с бородой лопатой.
И на этот раз Карявый не вытерпел.
— Где ему, горюше, с господами вожжаться, — произнес он. — Гляди, порток не начинится с доходов-то своих!
Но и на остроту Карявого мужики усмехнулись слабо. А рыжий мужичок с бородкой клинушком даже пришел в неописанное возбуждение и заговорил спутанно и поспешно: