Захар Прилепин - Грех
…И не за что держаться… - Ты куда ведешь нас? - спросил Рыжий. Сержант молчал, никак не понимая, что значат эти слова. - Я веду вас, - ответил он с трудом. - Я не понял, Сержант, - окликнул Рыжий грубо. - Я тебе не верю, Сержант. Куда ты? Я ведь тоже люблю Родину, думал Сержант, глядя в темноту и спотыкаясь. Я страшно люблю свою землю. Я жутко и безнравственно ее люблю, ничего… не жалея… Унижаясь и унижая… Но то, что расползается у меня под ногами, - это разве моя земля? Родина моя? Куда дели ее, вы… Сержант достал фляжку, выпил последний глоток воды. - Сержант, ты что молчишь? - спросил Самара, голос его дрожал. И Витька сопел близко, заглядывая Сержанту в лицо. Только Кряж стоял поодаль уверенный и твердый. - Да что вы ссыте, все нормально, - ответил Вялый. - Все нормально, - повторил Сержант громко. - Ты помнишь, куда идти? - спросил его Вялый. - Да. Он помнил и вывел, сквозь темноту, своих прямо к постройкам: метрах в ста от них бойцы присели на корточки. База иногда постреливала. Редкие трассеры взрезали тьму и втыкались в крыши и стены построек. Откуда-то близко ответила автоматная очередь, бойцам показалось, что стреляли по ним, все разом упали, в песок руками, животами, лицами… но стреляли в другую сторону. - Там стоит “козелок”, - сказал своим Сержант. - Сейчас мы его заберем. - Зачем? - спросил Рыжий. - Домой поедем, - ответил Сержант. - Я отвезу тебя домой, Рыжий, - повторил Сержант зло. Они поползли, иногда останавливаясь и прислушиваясь. Сержант слизнул с камня соленое и перебирал на языке и зубах хрусткие песчинки. В голове его не было ни единой мысли. -…Там ключа нет… если… ключа? - донеслось до него: Вялый шептал. - Я заведу, - ответил Сержант. - Крышку… сниму… проводки… Я умею… Херня. Метрах в двадцати залегли и лежали несколько минут, не шевелясь. Кто-то засмеялся внутри построек. И опять тихо. - Кряж, - позвал Сержант. - Все сядут в салон, а ты - назад, в кандейку. Кандейкой называли отделение позади сидений “козелка”. - Когда тронусь, влепи из граника… по ним. Кряж кивнул. - Ждите, - сказал Сержант всем и пополз. Медленно, медленнее растущего цветка, он проползал последние метры до машины. Лег у колеса, гладя шину, словно железный “козелок” был животным, которое могло напугаться. Сержант привстал и, согнувшись, стараясь ступать тихо, обошел машину. Поискал ручку… вот она, ледяная… Поднял голову и посмотрел в окно, ожидая увидеть с той стороны прижавшиеся к стеклу сумасшедшие глаза. Никого не было, ничьих глаз. Опустил ручку вниз и потянул дверь на себя. Просунул голову в салон и скорей принюхался, чем пригляделся. Живым, спящим человеком там не пахло. Пахло ушедшими чужими людьми, грязью, потом, порохом. Сержант закинул ногу и потом перенес все тело в салон. Раскинулся на сиденье и даже закрыл глаза на секунду. Не думай, попросил себя. Провел подслеповатой в темной машине рукой и дрогнул: вроде ключ. Нагнулся: да, ключ. В замке зажигания. Не забрали. А на фиг им забирать ключ, кто тут украдет машину… И рация… Где рация? Вот рация. В постройках снова захохотали: нелепым, дурным хохотом. Сержант прислушался и вдруг подумал быстро: да они обдолбанные… Так смеются обдолбанные… Первым делом, наверное, аптеку в селе разобрали… Ему было легко, легко и ясно, и все улеглось на свои места. Он трогал руль, рычаг скоростей, педали, приноравливая себя к машине, чтоб ничего не спутать. И базу не штурмуют, думал он, не торопя себя. Блокировали. Своих ждут, надо понимать. Подкрепления. Зато наши, наверное, все целы. Не было ведь штурма. Хорошо. Будьте живы, мужики. Скоро прилетят самолеты. И будет чертям… будет им… Сержант перегнулся через сиденье и открыл дверь справа. - Вялый! - позвал негромко. Вялый влез в машину спокойно, как будто воровал ее из гаража отца, а не… - Не хлопайте дверями, - попросил остальных, когда Витька, Рыжий и Самара влезали на заднее сиденье. - Херово, разворачиваться надо, - сказал Вялый. - Сможешь? - Кряж на месте? - вместо ответа спросил Сержант. - Да, - выдохнул Вялый, обернувшись. - Поехали, - сказал Сержант, повернул ключ, включил свет. В слепящих снопах дальних фар в тридцати метрах стояло, шатаясь, бородатое, с автоматом на плече, мочилось на стену постройки. Его как будто качнуло от света. Он повернул голову, нисколько не удивляясь. Долю секунды все смотрели на него из машины. Сержант уже заводил мотор. - Э, кто там свет врубил? Озверели? - заорали в постройке дурным каким-то голосом, с акцентом, но по-русски. Мотор завелся со второго раза. - За Родину, - сказал Сержант и включил первую. - За Сталина. На второй, выдавив газ до предела, они вознесли на капот человека с автоматом, не успевшего ничего понять. Сержант тут же врубил заднюю передачу, скатывая с капота вялое тело, и вылетел на площадку перед этим скотным двором. Бешено вращая руль, развернулся и помчал, сначала не видя дороги, - подпрыгивая, рискуя ежесекундно заглохнуть, встать, - и потом, нежданно, по наитию, выехав на нее. Четвертая… Идем влет, и рычим, и рыдаем. Жахнуло жарко прямо в машине и сразу же взметнулось и полыхнуло в зеркале заднего вида. - Молодец, Кряж! - заорал Сержант, догадавшийся, что Кряж сделал выстрел из гранатомета. - Кряжина, круши! Вялый, развернувшись и упираясь в сиденье ногами, стрелял из автомата, высунув его в окно и не снимая палец со спускового крючка. - Вялый, сука! - взвыл Сержант. - Вызывай наших! - База! База! - заорал Вялый, развернувшись и схватив рацию. - База, это мы! Это Сержант! Они мчали и не слышали выстрелов позади. - База, бога, душу! - орал Вялый. - На приеме? - раздалось далекое и вопросительное. - Это мы! На “козелке”! Не стреляйте! Как поняли? База, душу вашу! Не стреляйте! - Принято, - откликнулись недовер - База, бога, душу! - орал Вялый. - На приеме? - раздалось далекое и вопросительное. - Это мы! На “козелке”! Не стреляйте! Как поняли? База, душу вашу! Не стреляйте! - Принято, - откликнулись недоверчиво. Они подлетели к зданию и высыпались все разом, в одно мгновение. Сержант с болью оторвал руки от руля: это далось неимоверным усилием. Им открыли тяжелую дверь: Сержант видел в свете фар, как находящиеся внутри здания раскидывали тяжелые мешки, освобождая вход. Первым забежал Рыжий, потом Самара, потом Витька. Занес свое тело Кряж. Вялый менял рожки и стрелял от пояса в темноту. - Давай, Вялый, давай домой! - попросил его Сержант. Скривившись, тот прыгнул в темноту здания, и Сержант шагнул следом. Его подбросило тяжело и медленно, разрывая где-то в воздухе. Но потом он неожиданно легко встал на ноги и сделал несколько очень мягких, почти невесомых шагов, выходя из поля обстрела. Где-то тут его должны были ждать свои, но отчего-то никого из них Сержант не видел, зато чувствовал всем существом хорошую, почти сладостную полутьму. - Черт, как же это я… как это меня? - удивился Сержант своему везению и обернулся. Черная, дурная гарь рассеивалась, исходила, исчезала, и он увидел нелепо разбросавшего руки и ноги человека с запрокинутой головой; один глаз был черен, а другой закрыт. Это было его собственное тело.
Грех
***Ему было семнадцать лет, и он нервно носил свое тело. Тело его состояло из кадыка, крепких костей, длинных рук, рассеянных глаз, перегретого мозга. Вечерами, когда ложился спать в своей избушке, вертел в голове, прислушиваясь: “…и он умер… он… умер…” Пытался представить, как кто-нибудь заплачет, и еще закричит его двоюродная сестра, которую он юношески, изломанно, странно любил. Он лежит мертвый, она кричит. Где-то в перегретом мареве мозга уже было понимание, что никогда ему не убить себя, ему так нежно и страстно живется, он иного состава, он теплой крови, которой течь и течь, легко, по своему кругу, ни веной ей не вырваться, ни вспоротым горлом, ни пробитой грудиной. Прислушивался к торкающему внутри “…он умер… умер…” и засыпал, живой, с распахнутыми руками. Так спят приговоренные к счастью, к чужой нежности, доступной, легкой на вкус. По дощатому полу иногда пробегали крысы. Бабушка травила крыс, насыпала им по углам что-то белое, они ели ночами, ругаясь и взвизгивая. По утрам он умывался во дворе, слушая утренние речи: пугливую козу, бодрую свинью, настырного петуха, - и однажды забыл прикрыть дверь в избушку. Зашел, увидел глупых кур, суетившихся возле отравы. Погнал их, закудахтавших (во дворе, строгий, откликнулся петух). Подпрыгивая, роняя перья, не находя дверь (петух во дворе неумолчно голосил, позер пустой), куры выскочили, наконец, во двор. Он долго, наверное, несколько часов, переживал, что куры затоскуют, как всякое животное перед смертью, и передохнут: бабушка огорчится. Но куры выжили: может быть, склевали мало, или, вернее, им не хватило куриного мозга понять, что они отравились. Крысы тоже выжили, но стали гораздо медленнее передвигаться, словно навек задумались и больше никуда не спешили. Однажды ночью, напуганный шорохом, включил свет в избушке. Крыса, казалось, бежала, но никак не могла пересечь комнату. Глядя на внезапный свет, забыла путь, пошла странной окружностью, как в цирке. Схватил кочергу, вытянул тонкое, с тонкими мышцами тело, ударил крысу по хребту, и еще раз, и еще. Присел на корточки, разглядывал хитрый, смежившийся глаз, противный хвост. Подхватил кочергой труп, вынес во двор, стоял, босой, глядя на звезды, с мертвой крысой. С тех пор перестал говорить на ночь “…он… умер…” Проснувшись, закрывал скрипучую дверь в избушке, где дневал-ночевал, никому не мешая, читая, глядя в потолок, дурака валяя, и шел в дом, где бабушка давно встала, чтоб подоить козу, выпустить кур, отогнать уток на реку, успела еще сготовила завтрак, а дед сидел за столом, стекластые очки на носу, чинил что-то, громко дыша. Он заглядывал в большую комнату, видел спину деда и сразу исчезал беззвучно, пугаясь, что его попросят помочь. Он еще мог разобрать что-нибудь, но собрать обратно… детали сразу теряли смысл, хотя недавно казалось, что их уклад ясен и прост. Оставалось только смести рукой металлическую чепуху, невозвратно бросить в иной мусор, самого себя стыдясь и глупо улыбаясь. - Встал? - говорила бабушка приветливо, тихо двигаясь, никогда не суетясь у плиты. Он присаживался за столик на маленькой кухне, следя за мушиными перелетами. Поднимался, брал хлопушку - деревянную палку, увенчанную черным резиновым треугольником, под звонким ударом которого всмятку гибли мухи. Бить мух было забавой, быть может, даже игрой. То время, когда он еще играл, было совсем недалеко, можно дотянуться. Иногда находил на чердаке, куда лазил за старыми, пропыленными (и оттого еще более желанными) книгами, безколесые железные машины и терпко мучился желанием перенести их в свою избушку - если уж не по полу повозить, так хоть полюбоваться. Бабушка хорошо молчала, и ее молчание не требовало ответа. Картошечка жарилась, потрескивая и салютуя, когда открывали крышку и ворошили ее, разгоряченную. Малосольные огурцы, безвольные, лежали в тарелке, оплыв слабым рассолом. Сальце набирало тепло, размякая и насыщаясь своим ароматом - после холода, из которого его извлекли. Он разгонял мух со стола и вдруг с интересом приглядывался к хлопушке: к ее тонкому, крепкому, деревянному остову, врезающемуся в черный треугольник. Бросал хлопушку, морщился брезгливо, вытирал руку о шорты, втягивал живот, в груди ломило, словно выпил ледяной воды (но вкуса влаги не осталось, только тяготная ломота). “Отчего это мне дано?.. Зачем это всем дано?.. Нельзя было как-то иначе?” - Дед-то будет завтрекать? - спрашивала бабушка, выключая конфорку. - Конечно, будет, - с радостью отвлекаясь от самого себя, бодро отзывался внук. Он знал, что дед без него не садился за стол. Шел в комнату, громко звал: - Бабушка есть зовет! - Есть?.. - отзывался дед раздумчиво, - Я и не хочу, вроде… Ну, пойдем, посидим, - он снимал очки, аккуратно складывал отвертки и пассатижики, вставал, кряхтя. Тапки шлепали по полу. Спокойно, легким гусиным движением дед склонял голову перед притолокой и входил на кухню. Мельком, хозяйски оглядывал стол, будто выискивал: вдруг чего не хватает, - но все всегда было на месте и, верится, не первый десяток лет. - Не выпьешь, Захарка? - с хорошо скрытым лукавством спрашивал он. - Нет, с утра-то зачем, - отвечал внук деловито. Дед еле заметно кивал: хороший ответ. Степенно ел, иногда строго взглядывая на бабушку. Спрашивал что-то по хозяйству. - Сиди уж! - отзывалась бабушка. - Не то без тебя я не знаю, чем курей кормить. Почти неуловимое выражение мелькало на лице деда: “…дура баба - всегда дура…” - словно говорил он. Но на том все и завершалось. Старики никогда не ругались. Захарка любил их всем сердцем. - Сестрят навещу… - говорил он бабушке, позавтракав. - Иди-иди, - живо отзывалась бабушка. - И обедать к нам приходите.