Ольга Трифонова - Единственная
Казалось, время остановилось, пока они были в казино. Стояли все те же светлые сумерки, лишь над темной горой за Геологическим парком светились розовым перламутром легкие перистые облака. На ступеньках храма сидел человек, курил и смотрел на них с откровением тяжелым вниманием.
— Странный человек. Не чех и не немец, у нас никто не посмел бы курить в таком месте. Хочется с кем-нибудь подраться. Может, привязаться к нему?
— Ой, не надо! — она испуганно схватила его под руку. — Идемте лучше к колоннаде. Будем гулять там одни без людей.
— А я знаю, о чем ты хотела меня спросить. Я не буду отвечать на этот вопрос.
— Отчего?
— В ответе на «отчего» и есть ответ.
Когда время мое миновало,И звезда закатилась моя,Недостатков лишь ты не искала,И ошибкам лишь ты не судья,
— Когда минет мое время, тебя со мною не будет. А вдруг? Не уезжай! Там тебе гибель. Там всем гибель.
Она отшатнулась от него. Он быстро прошел вперед остановился перед ней, заложив руки за спину — высокий, узкий — темный восклицательный знак на фоне кремовой стены колоннады.
— Я пьян. Иначе я не говорил бы такого. Но я знаю, что говорю. Я веду себя, как бурш. Читаю стихи… не сплю ночью и тебе не даю спать. Это твой единственный шанс, твой и твоих детей. Я не верю, что ты любишь его.
— Еще люблю.
— Его «еще», а меня «уже». Завтра я тебя передам профессору Голдшмидту. Он — хороший врач.
— Меня нельзя передать.
— Но у нас с тобой лечения больше не получится, и не только из-за меня, из-за тебя тоже. Мы запустили нашу болезнь, слишком запустили. Господи, как трудно двум несчастливым людям лечь в постель! Только не делай, пожалуйста, вид, что ты шокирована.
— Я не шокирована. Дело в другом, в том…
— Не надо! Я все знаю. Я знаю твою карту наизусть. Одиннадцатого декабря прошлого года тебе делали аборт без наркоза, аборт с осложнением эндометриозом и лечили препаратами, которые тебе абсолютно противопоказаны, — он схватился за голову. — Да что ж эта за страна такая! Зачем они тебя калечат! И почему он не жалеет тебя… два раза в год, без наркоза! У нас крестьянка, поломойка, батрачка жалеют себя больше, чем ты… Вы что? Вы там все заколдованы что ли?! Неужели это будет продолжаться…
Он раскачивался и мычал, как от зубной боли.
— Тише, тише, не надо, — она подошла к нему, встала на цыпочки, отвела его руки. Вместо загорелого, глянцевого от ухода, на нее смотрело серое лицо старика.
«Это свет. Он пепельный, и я тоже выгляжу так же».
— Тебя нельзя было не полюбить. Образец света и гармонии, образец радости и чистоты, неужели ты слепа — ведь у них лица упырей и вурдалаков!
Она взяла его за руку и как ребенка повела за собой. Широкий партер, спускающийся к Главной улице пирамидами и шарами подстриженных кустов напоминал пейзаж бредового сна. Он шел рядом покорно.
— Иди домой, — сказала она, остановившись на Главной улице. — Выпей аспирина и ложись спать.
— А ты?! — испуганно спросил он.
— А я тоже пойду к себе и лягу спать. Иди, — она чуть подтолкнула его. — Мне надо побыть одной.
Шла медленно; снова партер с шарами и пирамидами; поднялась по ступенькам; брусчатка площади была поделена тенью горы на серо-стальное, как френч Иосифа, и искрящееся бенгальским огнем розово-голубое.
Она, медленно и осторожно ступая, пересекла вспыхивающие крошечные фейерверки и ступила в тень. От дверей отеля ей махал швейцар, давая понять, что видит ее.
— У нас очень спокойное место, — сказал он, следуя за ней через вестибюль, — но жаль, что профессор не смог проводить вас. За вами шел какой-то человек. О, я абсолютно убежден в его доброжелательности, но все-таки, — он бесшумно закрыл дверь лифта.
Она сказал, что ей надо в Карлсбад на почту и что путешествие в маленьком поезде с мужественным паровозиком, бойко пробирающемся сквозь туннели и заросли — настоящее приключение.
— Мы не успеем вернуться поездом. Нужно поужинать, может быть пойти в концерт, а последний поезд уйдет через час после нашего приезда.
— Ты снова хочешь рела, рела, что?
Он опять был застегнут на все пуговицы в прямом и переносном смысле, отутюжен, набриалинен и, лишь услышав «ты», вскинул на нее словно обведенные тушью из-за черноты густых ресниц глаза. В их мраке вспыхнул то ли испуг, то ли торжество. Она не успела понять, снова — взгляд мимо нее.
— Нет, не хочу. Хочу послушать музыку, это тоже хорошая релаксация, если только не Брамс. Брамс отнимает энергию.
— С этих пор, слушая Брамса, я буду думать только об этом.
«Ты» вырвалось случайно, и теперь она не знала, как вернуться к прежнему обращению «на вы», чтобы не вышло суеты.
Они пили кофе в холле гостиницы. Когда она взялась за кофейник, он сказал «минуту», щелкнул пальцами, официант подскочил тотчас, он попросил кипятка и разбавил ее кофе.
— Но это какая-то бурда, — неожиданно капризно сказала она.
— От этого еще никто не умирал. Главное запах. Чувствуешь, какой чудесный запах.
Она взяла его чашку, вдохнула:
— Здесь, конечно, чудесный, а вот этот, — протянула свою, — просто бурда.
— Чтоб в дальнейшем не прибегать к ухищрениям, грозящим сделать из тебя что-то несуразное вроде дикой африканки, объясняющейся жестами, обращайся ко мне — доктор или герр Менцель.
— К сожалению, мне знакомо раздражение такого рода.
— Мужского я надеюсь.
— Именно. Оно есть следствие ре-ла-кса-ции.
— Ничего подобного! Просто мне неприятно видеть тебя неестественной. Твоя суть — не подделка и фальшь, а — природа, истинность. Ты допила бурду?
В окошке «poste restante» ей вручили сразу три письма в одни руки. Письма были посланы из Берлина и на конвертах — почерк Павлуши, но она знала, что письма — от Иосифа.
Эрих ждал ее на улице, и она не стала читать, потому что его письма могли оказаться бомбами и разнести ее: она хорошо умела читать их, даже между строк.
— Ты, наверное, хочешь посидеть в парке одна? Пожалуйста. Я пока пойду посмотрю афишу.
— Посмотрим вместе. Я уверена, что сегодня Брамс.
В программе стояла Первая симфония Брамса. Они одновременно рассмеялись.
— Можно были не тащиться к этой тумбе, если б я помнил, то имею дело с цыганкой.
— И все-таки мы пойдем, хорошо? Погуляем в парке и пойдем, пусть у меня поубавиться энергия, я хочу попробовать как это.
Он продолжал улыбаться, но смотрел пристально, изучающе. Да она и сама чувствовала себя особенно: в маленькой сумочке лежали три письма, могущие сделать ее или счастливой или бесконечно несчастной. И будто перед переменной погоды зашевелилась боль в висках. Она испугалась: он может управлять своими непрочитанными письмами его даже здесь.
— У меня начинается мигрень. Я приму кофеин.
— Пожалуйста, только не это. Я сниму номер в гостинице, ты отдохнешь, это горная дорога утомила тебя, правда?
— Нет, это не горная дорога, и я сегодня хорошо спала. Твои порошки чудо, но сейчас она подступает, я не хочу ей подчиняться и ехать назад в отель. И здесь не хочу в гостиницу.
— Почему?
— Мне стыдно.
— Тебя здесь никто не знает, а моя репутация непоколебима, что бы я ни вытворял. Хорошо, я окажу тебе помощь в полевых условиях или вернемся к машине? Он взял ее за плечи, повернул к себе. «На дне этих глаз всегда мрак, как в том провале на болоте».
— В полевых это как?
— Найдем сейчас глухое место, вон, например, ту скамейку. Иди, здесь по газону можно.
— Разве я не говорил, чтобы ты не затягивала так волосы? Нет? Вот теперь говорю. Куда девать эти шпильки? Нет, в руках их держать не надо. Положи в сумочку. Не хочешь? Хорошо, я положу их в карман. Положи сумочку на колени, что ты в нее вцепилась, руки свободно, еще свободней, глаза закрыты.
Его пальцы, скользили по лбу, вискам и векам, сначала почти неощутимо и от этого лицо замерзло, потом она окунула его в теплую воду, все глубже, глубже, вместе с волосами, но дышать в воде было легко. Иосиф стоял на берегу и просил ее вылезти из-под воды. «Ты же знаешь, я не умею плавать». Она видела его очень хорошо сквозь зеленую толщу и знала, что и он видит ее, и ей было очень весело и хорошо. «Значит, это Сочи, когда я выйду из воды он поцелует меня, в Нальчике он тоже много целовал меня и как-то совсем особенно — на прощанье, на перроне». Но тут она увидела, что море над ней медленно покрывается прозрачным льдом, и ей не выбраться. Ужас охватил ее, из последних сил она вынырнула, уцепилась за наползающую кромку и выползла. Руки были в крови, как тогда, в марте.
И как тогда, кругом — ни души.
Она возвращалась вечером из общежития Академии на Воронцовом поле. Чертили курсовой проект, она задержалась, решила сократить путь к трамваю, побежала прямиком, с высокого холма, упала, разбила лицо. В трамвае на нее смотрели с ужасом, а невозмутимые стражи Троицких ворот — качнулись как деревья от порыва ветра.