Библиотекарист - Патрик де Витт
Мать Конни обладала умением ситуацию сгладить, мужа уравновесить, самые буйные из его устремлений рассредоточить и распылить: так, она разрешала ему писать письма в редакции, но подвела черту под рукопашными стычками и демонстрациями в одиночку. Конни отзывалась о матери одобрительно, но без любви.
– То, что она решилась посвятить свою жизнь такому человеку, как мой отец, на мой взгляд, доказывало, что она вступила во взрослую жизнь, настроенная на компромисс, и поэтому я не уважала ее, но, поскольку по сравнению с ним она была приземленной, в целом ее влияние на мою жизнь оказалось полезно. Оглядываясь назад, я думаю, мне есть за что ее поблагодарить. Потому что мой детский опыт и вполовину не был таким непрочным и опасным, как сейчас моя домашняя жизнь. После ее смерти мой отец сорвался с узды.
Мать Конни располагала скромным состоянием, доставшимся ей по наследству, на эти средства они и существовали; как только ее не стало, по завещанию выяснилось, что состояние, в общем-то, не такое и скромное, что было бы неплохой новостью, кабы не сопутствующее ей ощущение обмана. Отец Конни и понятия не имел, что принадлежит к верхушке, а не к низам среднего класса, и был шокирован тем, что его в это не посвятили. Это неприятное переживание, слившись вместе с прочими неприятными переживаниями, превратилось в одно огромное и крайне неприятное чувство. Теперь, вольный делать все, что взбредет в голову, и имея вдосталь денег для поддержания избранного им образа жизни, отец Конни уступил своим давно подавляемым и диковатым наклонностям.
Свои требования к дочери он выдвигал мало-помалу и поначалу почти что робко. Предъявлял очередную идею так, словно то была некая проскользнувшая у него полумысль: “Я тут подумал, не стоит ли нам внести некоторые перемены в то, как ты одеваешься, Конни”. Но как только вопрос был поднят и перемены вступали в силу, он держался, будто так и было всегда и это была норма, – а отклоняться от нормы греховно, немыслимо. За полтора года он превратился в маньяка, несгибаемого и деспотичного, для которого выйти из дома было все равно что выйти на поле боя.
– Да и пожалуйста, – сказал Боб, – пусть делает, что хочет, но почему в этих боях вынуждена участвовать ты, Конни?
– Ну, это непростой вопрос, Боб. Если коротко, то, пожалуй, ответ в том, что он верит, что зарабатывает себе пропуск в рай, и хочет, чтобы я спаслась вместе с ним. Тебе это трудно принять, знаю, но отец по-своему очень ко мне привязан. – Она сделала паузу. – Ты же понимаешь, да, что он никогда не бил меня или что-то такое? – Сообщение было полезное, потому что нет, Боб не понимал, и эта мысль не давала ему покоя. Конни, почувствовав, что озадаченность еще не исчерпана, прибавила: – И он не из этих, не извращенец, тоже.
– Уже хорошо, – сказал Боб.
Окончив среднюю школу два года назад, Конни не имела ни планов, ни желания продолжать образование. Как и в случае с Бобом, серьезных дружеских отношений у нее в школе не завязалось, но если Боба сверстники просто не замечали, то у Конни опыт был вовлеченнее и конфликтней. Она подпала под категорию иных, поскольку ее язык и поведение были окружающим непонятны. Парни посмелей, случалось, делали романтические пассы в ее сторону, но сталкивались со стойкой уклончивостью и загадочным безразличием; те же самые парни сходились в кучку, чтобы перетереть, какая страхолюдина эта Конни Коулман, просто жуть.
С юношами, да и с молодняком в целом, ей было не по себе. На взгляд Конни, они до того были лишены сочувствия и способности представить себя на месте другого, что им следовало бы не дозволять ходить там, где ходят другие люди, не говоря уж о разрешении управлять автомобилем на улицах и шоссе. А вот сверстницы, сказала она Бобу, считали ее снобкой и ведьмой одновременно. “Одновременно! Только представь!” Словцо “снобка” не вполне совпадало с тем, как Боб трактовал Конни, но то, что оно пошло в ход, не удивляло его. Показная скромность совсем не была ей свойственна, и держалась она уверенно, что в женщинах середины – конца пятидесятых отнюдь не приветствовалось. Остракизм, которому ее подвергали, полагал Боб, был вызван своего рода завистью к тем, кто, как Конни, знал себе цену. Свидетельств, подтверждающих версию о том, что она ведьма, Боб никаких не нашел.
Пять недель прошло у стойки книговыдачи, где Боб и Конни встречались, стремясь узнать друг друга поближе. Боб считал, что отношения развиваются превосходно, и так оно все и было, но следующий их уровень виделся ему где-то там вдалеке. Конни не раз намекала, что не прочь прийти к Бобу в гости, и намеки делались декларацией:
– Хотелось бы мне увидеть твой знаменитый дом!
– Да, конечно, конечно, – отвечал Боб, а затем, извинившись, ретировался в туалет, чтобы вытереть пот со лба.
Конни видела, что он растерян и что нужно его подтолкнуть; наконец, шлепнув по звонку на стойке, она заявила:
– Если ты сию же секунду не пригласишь меня к себе домой, я уйду навсегда, Боб Комет. Как тебе такой вот читательский запрос?
Боб прижал медный купол звонка, чтобы тот затих, и сказал, что да, она приглашена по всей форме, так что в следующее воскресенье Конни сказалась отцу больной, чтобы не отправляться с ним в рутинный агитационный тур на автобусе, и когда отец ушел на весь день, оделась, срезала цветов у себя в саду и на такси поехала через реку к дому Боба. С букетом в руке она постучалась в его парадную дверь; когда Боб открыл, он тоже держал букетик.
Обменявшись букетами, они перешли на кухню, где Конни отыскала вазу и наполнила ее водой, перемешав цветы вместе. Она поставила вазу на столик в закутке и отправилась осматривать дом. Боб шел за ней по пятам, сообщая, что где: здесь он читает; здесь он тоже читает; здесь его детская спальня; а здесь мастерская. Конни шла, заложив руки за спину, как посетительница музея. Веревочные поручни произвели на нее впечатление, и она согласилась, что хорошо, что их оставили, не сняли. Они стояли бок о бок в комнате Боба, и Конни сказала:
– Ты, небось, думаешь, что я