Я назвал его Галстуком - Милена Митико Флашар
— Что с тобой случилось? — спросил я. — Я думал, ты…
…Мертв? Да, в общем-то, я и был мертвым. В глубине души. — Он не прикрывал рот рукой, не понижал голос: — Пять недель провел в искусственной коме. Потом проснулся. Пробуждение было медленным, я поморгал, слегка приподнял одеяло, растопырил пальцы. Когда по капле вернулись воспоминания, мне захотелось снова уснуть. Лежать неподвижно, без сознания, пока вокруг продолжалась жизнь. Из окна палаты я видел огни города. Ты тоже был в моих воспоминаниях. Шел ко мне. Я помню твою веру в меня и в мою беспечность. Я чувствовал, что не хочу нести ответственность за то, что не оправдал твоей веры. Я ощутил это сильной болью под левым бедром.
108
Кумамото изменился. Его прежняя суетливость сменилась размеренностью. Его тело казалось заплывшим, что навело меня на мысли об утопленнике, которого сильным течением выбросило на берег.
— Это все таблетки. — Он вытянул свою хромую ногу.
— Я рад, — сказал я. — Рад снова видеть тебя.
Он кивнул:
— Это и правда радостно.
— Ты излечился?
— Не знаю. После того несчастного случая, а меня настоятельно просили называть это несчастным случаем, был еще один, вскоре после выписки. Газ. Наш дом чуть не взлетел на воздух. Я лег в клинику. Там мне дали таблетки. Я снова уснул, меня плавно ввели в сон. Помню лишь отрывками. Луч света, который щекотал мне ноздри. Графин с водой. Ветка вишни, почки уже раскрылись. Медсестра. Ее волосы собраны в высокий пучок. Представляю: если убрать заколку, они упадут ей на спину мягкими локонами. Помню пациента, который постоянно что-то лепетал. Мы прозвали его Пьяницей. Но как и все мы, он пил только воду и чай. Однажды я заговорил с ним. Он поведал мне, все так же неразборчиво, как ему хочется лежать на углу улицы в алкогольном дурмане, в беспамятстве, и слушать шаги прохожих. Его, мол, успокаивает звук проходящих мимо шагов.
Или Хироко — толстушка. Она все твердила, что в любой момент может исчезнуть.
«Ты видишь меня? — спрашивала она. — Видишь, как я исчезаю?»
При этом ее тело было таким большим, что даже представить сложно, что оно может вдруг куда-то исчезнуть.
«У меня пропали пальцы на ногах, — стенала она, — и ступни, и колени! — Полная ужаса, она щупала свои ноги и кричала: — Я трогаю пустоту!»
В конце концов ее пришлось кормить через зонд, поскольку она была убеждена, что рот ее тоже исчез.
109
— К чему я это все? Я думаю, что болезнь — это способ ухватиться за иллюзию. Пока ты за нее держишься, ты одинок. Говоря, что не знаю, исцелился ли я, я хочу сказать, что не знаю, возможно ли это вообще. Полностью освободиться от болезни. Но да. Уже полгода, как я в порядке и даже стал смаковать фантазию, как случайно встречу тебя и скажу, что по-настоящему рад тебя видеть. Во мне проснулось любопытство: а что будет дальше? Такое удивительное любопытство к тому, как все будет развиваться. По утрам я встаю и, умываясь, чувствую незатейливую радость оттого, что мне так любопытно. Вода — она живая. Она смывает песок с моих глаз, пробуждает меня. Как будто мне стоит сперва научиться быть таким же живым, как вода.
Родителям, разумеется, плохо. Теперь я понимаю. Им больно видеть обломки иллюзий на мой счет. Больше не иметь возможности держаться за них. Для отца это особенно болезненная потеря. Он неохотно вспоминает о том, что случилось, а если и заходит разговор, то говорит, что лучше бы я продолжал писать стихи. С бегающими глазами он небрежно бросает эту фразу. И смотрит в сторону, добавляя: «Гораздо лучше было бы, если бы ты написал длинное-длинное стихотворение». Я слышу в этом просьбу о прощении. Слышу ее, потому что хочу услышать. Это волевое усилие. Отцу так легче — он не теряет лицо. И мне так легче — я могу изобрести свое новое Я. Таким образом, каждый из нас сидит в своей комнате, и кто знает, может быть, когда-нибудь мы оба выйдем и сядем вместе в одной, и тогда поймем, что были здесь всегда.
110
— Продолжаю ли я писать? Не представляю себя иначе. В самую темную ночь слова были сияющими камушками на дороге. Они ловили свет луны и звезд и отражали его. Среди них было слово, которое сияло ярче всех. Это слово — «простота». Я осторожно подошел к нему, осмотрел со всех сторон, околдованный им, наконец взял его в руки и понял, что его магия заключается в том, чтобы сиять самому по себе, от своего прямого значения. Простота. Просто быть. Просто выдержать. Чем больше я выдерживал, тем легче замечалось, как это прекрасно — быть.
Я хотел бы писать так же, как сияет это слово. Писать о самом простом. О том, например, как мы сейчас сидим за этим столиком, друг напротив друга, после двух с половиной лет, рассказываем о том, о чем принято молчать. Пьем теплый сладкий маття-латте. Скоро смеркается. День вместе с солнцем ускользает в ночь. Мы замечаем, что прошло уже много времени. Об этом напоминает моя вытянутая нога. Ты меня не винишь. Ты помнишь, что мы друзья — близнецы, которые общаются за двумя наполовину полными стаканами. Я скучал по тебе. Ты скучал по мне. Так просто. Кондиционер гудит. Вокруг разговаривают и смеются люди. Официантка носится туда-сюда, а когда останавливается перевести дух, вытирает усталое лицо фартуком.
111
И все же Кумамото не изменился.
Несмотря на его размеренность, несмотря на заплывшее тело, передо мной сидел поэт до мозга костей, сохранивший свою честность. Он излучал стойкость человека, который упал в собственную пропасть, пробыл там в ужасном одиночестве, измерил ее. И, выбравшись, остался таким же, просто был рад снова оказаться наверху.
— Как ты думаешь, мы нужны? — Я положил руки на стол так, чтобы он видел мои шрамы. — Нужны ли обществу такие люди, как мы? Сбившие-ся с пути. Без образования, без работы. Бесполезные. Которые познали только то, что стоит жить. Меня пугает мысль, что мы и теперь, когда познали и продолжаем познавать это, окажемся ненужными. Мы как-никак помечены. Запятнаны. Что, если нам этого не простят?