Николай Лесков - Повести. Рассказы
— Я его все-таки, Домна Платоновна, не знаю.
— Что нам с ним один варвар сделал? Это, я тебе говорю, роман, да еще и романов-то таких немного — на театре разве только можно представить.
— Матушка, — говорю, — вы уж не мучьте, рассказывайте!
— Да, эту историю уж точно что стоит рассказать. Как он только называется?., есть тут землемер… Кумовеев ни то Макавеев, в седьмой роте в Измайловском он жил.
— Бог с ним.
— Бог с ним? Нет, не бог с ним, а разве черт с ним, так это ему больше кстати.
— Да это я только о фамилии-то.
— Да, о фамилии — ну, это пожалуй; фамилия ничего — фамилия простая, а что сам уж подлец, так самый первый в столице подлец. Пристал: «Жени меня, Домна Платоновна!»
«Изволь, — говорю, — женю; отчего, — говорю, — не женить? — женю».
Из себя он тварь этакая видная, в лице белый и усики этак твердо носит.
Ну, начинаю я его сватать; отягощаюсь, хожу, выискала ему невесту из купечества — дом свой на Песках, и девушка порядочная, полная, румяная; в носике вот тут-то в самой в переносице хоть и был маленький изъянец, но ничего это — потому от золотухи это было. Хожу я, и его, подлеца, с собою вожу, и совсем уж у нас дело стало на мази. Тут уж я, разумеется, надзираю за ним как не надо лучше, потому что это надо делать безотходительно, да уж и был такой и слух, что он с одной девицей из купечества обручившись и деньги двести серебра на окипировку себе забрал, а им дал женитьбенную расписку, но расписка эта оказалась коварная, и ничего с ним по ней сделать не могли. Ну, уж знавши такое про человека, разумеется, смотришь в оба — нет-нет да и завернешь с визитом. Только прихожу, сударь мой, раз один к нему — а он, надо тебе знать, две комнаты занимал: в одной так у него спальния его была, а в другой вроде зальца. Вхожу это и вижу, дверь из зальцы в спальню к нему затворена, а какой-то этакой господин под окном, надо полагать вояжный;[47] потому ледунка[48] у него через плечо была, и сидит в кресле и трубку курит. Это-то вот он самый, полковник-то Егупов, и будет.
«Что, — я говорю, этак сама-то к нему оборачиваюсь, — или, — говорю, — хозяина дома нет?»
А он мне на это таково сурово махнул головой и ничего не ответил, так что я не узнала: дома землемер или его нету.
Ну, думаю, может, у него там дамка какая, потому что хоть он и жениться собирается, ну а все же. Села я себе и сижу. Но нехорошо же, знаешь, так в молчанку сидеть, чтоб подумали, что ты уж и слова сказать не умеешь.
«Погода, — говорю, — стоит нынче какая преотличная».
Он это сейчас же на мои слова вскинул на меня глазами, да, как словно из бочки, как рявкнет: «Что, — говорит, — такое?»
«Погода, — опять говорю, — стоит очень приятная».
«Врешь, — говорит, — пыль большая».
Пыль таки и точно была, ну, а все я, знаешь, тут же подумала, что ты, мол, это такой? Из каких таких взялся, что очень уж рычишь сердито?
«Вы, — говорю ему опять, — как Степану Матвеевичу — сродственник будете или приятели только, знакомые?»
«Приятель», — отвечает.
«Отличный, — говорю, — человек Степан Матвеевич».
«Мошенник, — говорит, — первой руки».
Ну, думаю, верно Степана Матвеевича дома нет.
«Вы, — говорю, — давно их изволите знать?»
«Да знал, — говорит, — еще когда баба девкой была».
«Это, — отвечаю, — сударь, и с тех пор, как я их зазнала, может, не одна уж девка бабой ходит, ну только я не хочу греха на душу брать — ничего за ними худого не замечала».
А он ко мне этак гордо:
«Да у тебя на чердаке-то что, — говорит, — напхано? — сено!»
«Извините, — говорю, — милостивый государь, у меня, слава моему создателю, пока еще на плечах не чердак, а голова, и не сено в ней, а то же самое, что и у всякого человека, что богом туда приназначено».
«Толкуй!» — говорит.
«Мужик ты, — думаю себе, — мужиком тебе и быть».
А он в это время вдруг меня и спрашивает:
«Ты, — говорит, — его брата Максима Матвеева знаешь?»
«Не знаю, — говорю, — сударь: кого не знаю, про того и лгать не хочу, что знаю».
«Этот, — говорит, — плут, а тот и еще почище. Глухой».
«Как, — говорю, — глухой?»
«А совсем-таки, — говорит, — глухой: одно ухо глухо, а в другом золотуха, и обоими не слышит».
«Скажите, — говорю, — как удивительно!»
«Ничего, — говорит, — тут нет удивительного».
«Нет, я, мол, только к тому, что один брат такой красавец, а другой — глух».
«Ну да; то-то совсем ничего в этом и нет удивительного; вон у меня у сестры на роже красное пятно, как лягушка точно сидит: что ж мне-то тут такого!»
«Родительница, — говорю, — верно, в своем интересе чем испугалась?»
«Самовар, — говорит, — ей девка на пузо вывернула».
Ну, я тут-то вежливо пожалела.
«Долго ли, — говорю, — с этими, с быстроглазыми, до греха», — а он опять и начинает:
«Ты, — говорит, — если только не совсем ты дура, так разбери: он, этот глухой брат-то его, на лошадей охотник меняться».
«Так-с», — говорю.
«Ну, а я его вздумал от этого отучить, взял да ему слепого коня и променял, что лбом в забор лезет».
«Так-с», — говорю.
«А теперь мне у него для завода бычок понадобился, я у него этого бычка и купил и деньги отдал; а он, выходит, совсем не бык, а вол».
«Ах, — говорю, — боже мой, какая оказия! Ведь это, — говорю, — не годится».
«Уж разумеется, — говорит, — когда вол, так не годится. А вот я ему, глухому, за это вот какую шутку отшучу: у меня на этого его брата, Степана Матвеича, расписка во сто рублей есть, а у них денег нет; ну, так я им себя теперь и покажу».
«Это, — говорю, — точно, что можете показать».
«Так ты, — говорит, — так и знай, что этот Максим Матвеич — каналья, и я вот его только дождусь и сейчас его в яму».
«Я, мол, их точно в тонкость не знаю, а что сватаючи их, сама я их порочить не должна».
«Сватаешь!» — вскрикнул.
«Сватаю-с».
«Ах ты, — говорит, — дура ты, дура! Нешто ты не знаешь, что он женатый?»
«Не может, — говорю, — быть!»
«Вот тебе и не может, когда трое детей есть».
«Ах, скажите, — говорю, — пожалуйста!» «Ну, Степан, — думаю, — Матвеич, отличную ж вы было со мной штуку подшутили!» — и говорю, что, стало быть же, говорю, как я его теперь замечаю, он, однако, фортель!
А он, этот полковник Егупов, говорит: «Ты если хочешь кого сватать, так самое лучшее дело — меня сосватай».
«Извольте, мол».
«Нет, я, — говорит, — это тебе без всяких шуток, вправду говорю».
«Да извольте, — отвечаю, — извольте!»
«Ты мне, кажется, не веришь?»
«Нет-с, отчего же: это, мол, действительно, если человек имеет расположение от рассеянной жизни увольниться, то самое первое дело ему жениться на хорошей девушке».
«Или, — говорит, — хоть на вдове, но чтоб только с деньгами».
«Да, мол, или на вдове».
Пошли у нас тут с ним разговоры; дал он мне свой адрес, и стала я к нему ходить. Что только тоже я с ним, с аспидом, помучилась! Из себя страшный-большой и этакой фантастический — никогда он не бывает в одном положении, а всякого принимает по фантазии. Есть, разумеется, у людей разное расположение, ну только такого мужчину, как этот Егупов, не дай господи никакой жене на свете. Станет, бывало, бельма выпучит, а сам, как клоп, кровью нальется — орет: «Я тебя кверху дном поставлю и выворочу. Сейчас наизнанку будешь!» Глядя на это, как он беснуется, думаешь: «Ах, обиду какую кровную ему кто нанес!» — а он сердит оттого, что не тем боком корова почесалась. Ну, однако, сосватала я и его на одной вдове на купеческой. Такая-то, тоже ему под пару, точно на заказ была спечена, туша присноблаженная. Ну-с, сударь ты мой, отбылись смотрины, и сговор назначили.
Приезжаем мы с ним на этот сговор, много гостей — родственники с невестиной стороны и знакомые, всё хорошего поколения, значительного, и смотрю, промеж гостей, в одном угле на стуле сидит этот землемер Степан Матвеич.
Очень это мне не показалось, что он тут, но ничего я не сказала.
Верно, думаю, должно быть, его из ямы выпустили, он и пришел по знакомству.
Ну, впрочем, идет все как следует. Прошла помолвка, прошло образование, и все ничего. Правда, дядя невестин, Колобов Семен Иваныч, купец, пьяный пришел и начал было врать, что это, говорит, совсем не полковник, а Федоровой банщицы сын. «Лизни, — говорит, — его кто-нибудь языком в ухо, у него такая привычка, что он сейчас за это драться станет. Я, — болтает, — его знаю; это он одел эполеты, чтоб пофорсить, но я с него эти эполеты сейчас сорву», ну, только этого же не допустили, и Семена Иваныча самого за это сейчас отвели в пустую половину, в холодную.
Но вдруг, во время самого благословения, отец невестин поднимает образ, а по зале как что-то загудет! Тот опять поднимает икону, а по зале опять гу-у-у-у! — и вдруг явственно выговаривает: