Михаил Осоргин - Книга о концах
Работа отца Якова черновая, предварительная, хотя самая кропотливая. Его почтенной рясе доверили бы и большее, да он сам не берется:
- Чем могу - помогаю, насчет разбора мужицкой цидульки; а настоящая цензура - дело военное, мне недоступное, ваше дело.
Волосы отца Якова редеют и седеют. В лице стало больше строгости. И разговор отца Якова прост и отрывист. С тех пор как история поскакала вперед галопом, отец Яков подобрался, зорких глаз не спускает,- но прежней зоркости уже нет. Не все понятно. А что понятно - про то лучше смолчать. Утомился отец Яков. На остаток жизни наложено непосильное бремя. Тут и мудрец не всякий поймет - где же разобраться его поповской простоте!
НАКАНУНЕ
Из-под металлической каски робко глядят самые застенчивые в мире глаза, серые, несколько телячьи.
- Хотел спросить вас, товарищ Бодрясин...
- В-валяйте!
- Моя грамота какая: уездное училище. Не знаю, что ладно, что неладно.
- Ну?
- Да вот стихи пишу. Не прочитаете?
- А вы сами прочитайте.
Рядовой Изюмин читает не нараспев, а толково и внушительно:
А дома мама и жена
Семьи кормильца ждут напрасно,
Перед иконой зажжена
Лампадка с деревянным маслом.
Им не дождаться: он лежит
В чужой Шампании пределах,
Письмо в руке своей держит,
Душа навеки отлетела.
Бодрясину не нравится "держит" - неверно ударение. Может быть, лучше сказать "в руке его дрожит"?
- Я думал. Да как оно будет дрожать, когда он мертвый?
- От в-ветра. А то можно: "в его руке письмо лежит". А у вас, Изюмин, мать и жена дома?
- Да нету ж, я одинокий. Это только для стиха. А так ничего, товарищ Бодрясин?
- Ничего, хорошо.
- Мне писать очень нравится, бумагу портить.
- З-занятно, конечно.
- А вы стихотворений не пишете?
- Я не умею.
- Ну, вы-то, чай, все умеете!
Бодрясин загадочно улыбается. Действительно, он все умеет и все знает. Так, например, он сумел достигнуть возраста почтенности, живя как птица, в перелетах и без оседлости. Накануне войны он все же свил гнездо и вывел птенца, который, вероятно, скоро осиротеет. И знает он, Бодрясин, также все или почти все. Он знает, что война - бессмыслица и безумие; это не помеша-ло ему пойти на войну добровольцем. Он знает, что будет убит, может быть, рядом с Изюминым. Изюмин пишет стихи, а он, Бодрясин, все знающий, не хватает его за руку и не бежит с ним отсюда куда глядят глаза, только бы уйти и не видать этого вздора и преступления. И Бодрясин говорит:
- Слушай, Изюмин, будем говорить друг другу "ты"; мы - солдаты.
- Чего ж, я рад. Так-то, действительно, ближе и лучше.
- Д-давай обнимемся!
Они колют друг другу щеки отросшей щетиной. Изюмин благодарно смотрит телячьими глазами.
- Пиши, Изюмин, стихи, это хорошо. Тем хорошо, что никому нет от этого ни пользы, ни вреда; вот как и от трубки т-та-баку. А после войны ты станешь з-знаменитым поэтом, этаким новым Пушкиным.
- Ну, где уж!
- Нет, правда. Уж если писать - так писать лучше всех. Валяй - и все! Ты, значит, ста-нешь поэтом, а я вернусь к жене и ребенку, заберу их и уеду с ними на Волгу к-крестьянствовать. Это и есть счастье, Изюмин. Почему бы нам с тобой не быть счастливыми?
- Конечно, хорошо бы, раз что кому нравится. И чтобы вам самое лучшее, и мне бы чего-нибудь.
- А про войну забудем, будто ее и не было. Будто мы не убивали и в нас не стреляли. Был сон - и прошел. Люди все п-помирились и друг друга п-полюбили прямо до невозможности. И уж, конечно, навсегда. Ты этому веришь?
- Да ведь про всех не решишь, а уж чего лучше.
- А ты верь, Изюмин! Еще, сколько придется, тут посидим, а потом общая любовь, братство и больше ник-каких! Потому что иначе - черт его знает, что за жичнь! Нужно непре-менно верить в самый хороший конец - чего лучше не бывает. Ты верь!
- Так что же, я-то рад верить.
- Вот. Теперь слушай, Изюмин, милый товарищ. Если нас все-таки убьют наплевать, плакать не б-будем!
- После смерти не заплачешь.
- Плакать не станем, а б-благодарить тоже не будем. Попали под колесо и все. Не мы одни попали, и не мы - самые лучшие.
- Есть среди наших ребята отличные, прямо жалко их.
- Вот. На этом и порешим, брат Изюмин. А ты мне родной человек. И куда тебя занесло, во Францию! А в-впрочем, кормил бы вшей в России, одно на одно. Душа у тебя детская, Изюмин, за то тебя и люблю.
Изюмин говорит растроганно:
- Я вас давно полюбил, хорошего человека сразу видно.
- Не "вас", а "тебя".
- Вот именно. И поговорить приятно.
- Поговорить нужно. Вот я тебе сейчас покажу... Бодрясин деловито отгибает полу шинели, лезет в карман штанов. Среди листов твердой записной книжки у него хранится маленькая люби-тельская фотография.
- Видишь? Вот это - моя Анюта, жена, простая и хорошая женщина. А на руках - п-понимаешь - наше п-произведенье, сынишка. Чувствуешь?
- Как есть на тебя похож.
Бодрясин расплывается в улыбку и машет рукой:
- Ну, я м-мордой не вышел, лучше на Анюту.
Они смотрят, потом Бодрясин бережно кладет карточку обратно в книжку и сует в карман. И больше разговаривать не о чем.
- Это тебе - за хорошие стихи.
- Вам спасибо. Скоро и кухня прибудет.
- Пора бы. Есть хочется зверски.
Так они беседуют в день передышки; не в день, а в час; полных суток передышки давно не было: немец не дает покою. Отряд русских добровольцев дешевое пушечное мясо - вплотную соседствует с германскими передовыми траншеями. Как засядешь в глубоком блиндаже - кажет-ся, что враг тут же, за земляной стеной. Так оно и есть. Врагом называется немец: еще враги - турки, австрийцы, болгары. С какой-то минуты они стали врагами Бодрясина и Изюмина. Бодря-син и Изюмин стремятся их убивать, а те, с своей стороны, стараются убить Бодрясина и Изюми-на, своих врагов. Бодрясин - муж молодой женщины и отец ребенка; Изюмин пишет плохие стихи. Бодрясин слушал в Гейдельберге лекции немецкого философа, Изюмин в жизни своей не встречал турка и не имел никаких дел с немцами. Но дело в том, что Россия воюет с Германией, та самая Россия, родная страна, в которой Бодрясина очень хотели поймать и повесить. Бодрясин эту страну, естественно, любит и защищает, но там, в ее пределах, на ее фронтах, он делать этого не мог бы; поэтому он воюет в рядах французской армии. Логика! Изюмин был рабочим в Харькове, попался с прокламацией, скрылся от ареста и был сплавлен товарищами по партии за границу. Поэтому он тоже в рядах французов, столь же ему чужих, сколь и немцы. Все понятно! При чем тут головные размышления, когда под аккомпанемент орудий говорят сердца?
Под вечер началась канонада, ужасная, оглушающая, никогда не привычный ад. Начали наши, и возможно, что это - подготовка. Но солдату не к чему это знать.
Выйдут и побегут, оступаясь, бессмысленно крича, уже не люди, держа штыки наперевес. И это неизбежно, как припадок падучей. Потом будет короткий день или вечная ночь.
ЭПИЗОДЫ
Легкими перышками летят к стороне, в общую сорную кучу, этюды, наброски, акварели,- и с грохотом художники выдвигают на первый план мольберты с огромными полотнами. Больше не будет речи о маленьких героях и любимых лицах: только движение масс, бури океанов, сдвиги гор и мировые катастрофы.
Кто вы такая? - Я террористка. Я известная террористка героической эпохи, та самая, кото-рая хотела взорвать государственный совет, та самая, которая своими руками надела на Петруся и Сеню мелинитовые жилеты. Они сказали мне: "Мы, Наташа, не изменим - двух смертей не бывать!" Это были братья Гракхи; наутро они взорвали себя на министерской даче.
Но это - прошлое. Кто вы такая теперь? - Я мать двух девочек. Я не хочу рожать сыновей и умножать число убийц и убитых. Мне кажется, что во мне материнство сильнее, чем ненависть и даже чем любовь.
Ах, все это - пустые и лишние рассуждения! Маленькие жизни в сторону готовится место для прекрасных массовых сцен, для специальных заказов истории.
В книге о концах мелькают страницы без действий и без характеров. В предстоящих драмах играют уже не эти актеры, и на сцену их посылает иной режиссер.
Декорация прежняя: Париж. Неизменная строгость серых линий набережной, спокойствие дворцов, розетка Нотр-Дам, равнина площади Согласия, гостеприимство садов, взращенных в свободе и уюте. Но и иной Париж: без гомона, без музыки, сугубо будничный и печально-серьез-ный. Пусты столики кафе, женщины в черных платьях, редки такси, метро без суеты, день конча-ется быстро, вечером и ночью Париж без уличных огней и освещенных окон. В настороженном молчании прожекторы щупают небо.
На старой улице Сен-Жак - старый дом, обреченный на слом, а пока населенный беднотою. Все жильцы в долгу у зеленщика, который готов ждать до окончания войны. Наташа больше должна молочной; но известно, что муж Наташи уехал в Россию на войну. Все в этом доме знают друг друга.
Старшей дочери Наташи четыре года; младшей два. Люксембургский сад близок, и там, в хорошую погоду, Наташа проводит с детьми целый день. С собой берет книгу - но читать не хочется и не удается. Для девочек Люксембургский сад - целый мир; таким миром для самой Наташи была деревня Федоровка на берегу Оки.