Николай Горбачев - Ракеты и подснежники
-- Ты опять?..
Буланкин уставился на меня нагловато, губы скривились.
-- Что "опять"?
-- Возвращаешься на круги своя?
Лицо его исказила судорога. Он злобно сощурился, налет на зрачках загустился.
-- Меня уже все поучали, каждый тут моралист, давай и ты. Хотя тебе самому в своих делах не мешает разобраться. Ошибся я: думал, уедет твоя Наташка, а она гораздо умней... Ты -- только журавль в небе, а без пяти минут инженер -- это уже синица в руках. Старший инженер-лейтенант Незнамов, а не какой-то техник-лейтенант Перваков...
Словно молотом ахнули по моему затылку. Кровь волной прихлынула к голове, меня качнуло. Я шагнул к нему:
-- Врешь, подлец!
-- Блажен, кто слеп...
В глазах моих потемнело. Рванул Буланкина за лацканы шинели: что-то треснуло, из-под руки скользнула на землю, вспыхнув латунью, пуговица... Что бы произошло в следующую секунду, не знаю, если бы к нам не бросился Юрка Пономарев. Отдернув мою руку, он загородил своей высокой фигурой Буланкина.
-- Ты что, Костя?.. А ты прикуси язык, Буланкин!
Меня колотила нервная лихорадка. Молча повернувшись, бросился от позиции. Туда, к городку, домой! Почти бежал, не видя ничего перед глазами. В голове мешались мысли. Неужели правда? С Незнамовым?! Нет, не может быть! Врет Буланкин! А если не врет?! Пусть сама объяснит все...
Ноги несли сами собой, не чувствовал налипшей на сапогах грязи. Уже за осинником, когда показались домики, сзади окликнул срывающийся голос Юрки:
-- Костя! Перваков! Остановись же!
Нет, мне было не до него, и останавливаться незачем. Но Юрка догнал, пошел рядом, в распахнутой шинели, тяжело дыша. Заговорил, глотая воздух:
-- Не дури, Костя! Что ты хочешь делать? Глупостей натворить -- дело не хитрое. Имей в виду... все это не стоит выеденного яйца.
Я остановился, обернулся резко:
-- Что ты знаешь... об этом, о ней?
Его с легким румянцем лицо, тонкие раздувавшиеся ноздри и голубые глаза были совсем рядом. Я увидел: в них трепетнул огонек.
-- Говори -- правда?!
-- Какая правда? -- Он вдруг надулся, обозлился. -- Ну слышал болтовню какую-то. Но не хочу ее знать: бабская сплетня. Слушать их -- сам бабой станешь.
-- Значит, Андронов и Молозов тоже знают?
Мне хотелось, чтоб они ничего не знали. Возможно, все это враки. Но еще до ответа Пономарева: "Откуда я знаю!", не глядя на него, а только по паузе и отчетливому звуку -- тот будто сглотнул застрявший комок в горле -- я понял: они знали обо всем. Об этом Молозов, возможно, и собирался говорить вечером!
Лицо у меня горело. Мне показалось, что, если постоять еще минуту, не оторву от земли отяжелевших ног: в них будто слилась вся усталость ночи. Да, да, знали все, один я не видел ничего!.. Дыма не бывает без огня. Вот тебе и молчаливость, и слезы, и этот блеск в глазах. Первый раз он появился у нее в тот вечер, когда привел домой Незнамова. Привел на свою голову... Далекие миры, планеты, полет фантазии! Да, стажер из академии, старший лейтенант, будущий инженер -- синица в руках! Дружбу с ним завел, думал "духовным отцом" своего прибора наречь!.. С хрипотцой, неестественный смешок Незнамова отдался сейчас в ушах: "А жена у тебя -- красивая!" А что, если... пока ты, Перваков, сидел в кабине, корпел над схемами, провел бессонную ночь у аппаратуры, она была с ним?..
Нервная дрожь била меня все сильнее, мысли путались, и то, что говорил поспевавший рядом Юрка, не доходило до сознания. Что ему? Утешает. Случись такое с ним, и я то же самое делал бы...
Наверное сознавая это и чувствуя, что слова его не затрагивали меня, Юрка, распаляясь и злясь, рубил у самого моего лица длинными руками воздух:
-- Ну и что из всего этого? Что знают-то? Я тебя спрашиваю: кто-нибудь свечку держал? Все это, может, обеэс -- "одна баба сказала"! А потом -- мы заняты, больше недели уже домой ходим только ночевать, а ей скучно... Что ж, прикажешь, как собачонке на цепочке сидеть? А тут, сам говорил, он --рассказчик интересный, знает много... И еще скажу прямо: мы какие-то крепостники. Да, крепостники и дикари! Увидели жену, девушку в обществе с другим, сразу -- разбой, измена!
Я не слушал его, лихорадочно раздумывал: что теперь делать, как поступить? Воспаленное воображение рисовало: дома не только Наташка, там Незнамов. Они вместе, они даже могут не обратить на меня внимания...
-- Слушай, Костя! У меня к тебе просьба, дружеская... -- Юрка продолжал говорить горячо, с тревогой, -- Не делай глупостей. Лучше остынь, повремени... И имей в виду -- к нему, Незнамову, не ходи. Сторожить буду, не пущу. Так и знай! Сегодня он уедет: вчера с ним говорили Андронов и Молозов. Пусть катится. И домой не ходи, подожди... Молозов просил подождать.
-- Нет, она должна все объяснить!
На крыльце домика ощутил: легким недоставало воздуха -- глотал его ртом. В коридоре никто не встретился: Ксения Петровна, видно, еще спала. В комнате Наташка, стоя спиной к двери, расчесывала волосы. Кровать была прибрана. В зеркале увидел свое отражение. Оно было безобразным: бескровные тонкие губы стиснуты, глаза запали, угловатый подбородок, заострившись, далеко выдался вперед, его очертила резкая дужка, на щеках -- сизо-багровые, будто ожоги, пятна, они растекались и на нос. Шапка сбита набок, шинель расстегнута...
Обернувшись, Наташка отложила расческу. По лицу ее прошла судорога. Она, видимо, не спала в эту ночь: была бледной, усталой. Если бы не это, все выглядело бы обычным, как месяц, как десять дней назад и даже еще как вчера... И не было ничего того, что рисовало мое воображение минуту назад. Может, вообще ничего не было?..
В одно мгновение мне подумалось: а вдруг вот сейчас она подойдет, положит руки на плечи, спросит о самых простых вещах -- о бессонной ночи, делах, поинтересуется, не голоден ли? Я знал, поступи она так -- и у меня исчезнет решимость, не хватит смелости спросить ее. Но она стояла и смотрела на меня твердо, не мигая, чуть прищурившись, готовая ко всему. Передо мной была та же Наташка, гордая, своенравная, но теперь какая-то холодная, равнодушная. Все! Прав Буланкин, никакой ошибки...
Я опустился на табуретку:
-- Как все... случилось?
Голоса своего не узнал: он прозвучал глухо. В глубине Наташкиных зрачков загорелась внезапная ярость.
-- О чем ты? -- Она дернула плечами, скосила глаза. -- О том, что стала объектом для низких допросов? Что пришлось выслушивать всякие назидания, в моей душе пытались бесцеремонно рыться грязными руками? Об этом? Так вот, меня такая радость не устраивает!
-- Что ты говоришь?
-- Будто не знаешь, что вечером меня удостоили аудиенции твои командиры, эти местные боги -- Андронов и Молозов? А какое они имеют право на это? Какое, спрашиваю?
Голос ее возвысился, она прислонилась к тумбочке. Ноздри, резко очерченные, побелели: в ней говорила ярость оскорбленной женщины.
-- Тебя обидели, оскорбили?
Она вспыхнула:
-- Еще этого не хватало! Достаточно унизительного прозрачного разговора, душеспасительной беседы.
Замолчав, Наташка обиженно поджала губы. Во рту у меня было сухо. Сглотнул горькую густую слюну:
-- О нем? О Незнамове?.. Как ты могла с ним... опозорить меня.
Она молчит, опустив ресницы. Вижу, как они подергиваются. Робкая надежда вспыхивает у меня, и я хватаюсь за нее -- утопающий за соломинку.
-- Не верю, что серьезно! Ошибка ведь, Наташа?
Лицо ее, словно от внутреннего жара, налилось малиновой краской. Не меняя позы, она тряхнула головой, вскинула ее, в прищуренных глазах заиграли сухие огоньки.
-- Да, правда, -- с металлической жесткостью отчеканила она. Руки ее за спиной вцепились в край тумбочки. Глаза отвела в сторону. -- Только зачем об этом говорить? Тебе легче не станет, если узнаешь истину...
-- Говори!
Она с удивлением взглянула на меня, потом с неожиданной решимостью, изломив брови, заговорила. Да, началось с того рокового вечера, когда впервые появился Незнамов. А на другой день он пришел днем, попросил нитку и иголку. Задержался, ушел перед самым обеденным перерывом. Потом приходил еще...
Я сидел оглушенный, придавленный внезапно осознанной огромностью, тяжестью того, что произошло, и перед глазами медленно, будто еще не набравшая бег карусель, плыла комната: железная кровать, стол, тумбочка с разноцветными коробочками, плыла Наташка...
Ее скупые, отрывистые фразы входили мне в самое сердце, обжигали, будто каждое слово было раскаленным камнем. Пальцы моих рук, лежавших на скатерти, непроизвольно бились в мелкой тряске. Правда!.. Неужели все?! Конец?! Да нет же, не должно, не может этого случиться! Ведь был же тот месяц золотой осени в Москве, была тихая, ясная ночь, небо, гулкая набережная, шальной бег крови в жилах...
Наташка умолкла, опустилась на кровать и сразу поникла, угасла: глаза стали сухими, грудь под платьем поднималась высоко, порывисто. Что-то жалкое, беспомощное появилось во всем ее виде.
С прихлынувшей нежностью поднялся, подошел к ней, положил руку на плечо -- ощутил, как оно подрагивает. Заговорил быстро, суетливо, словно боялся, что она не захочет выслушать меня: